Радуга Фейнмана. Поиск красоты в физике и в жизни - Леонард Млодинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Официант, студент по программе работы и учебы, в форменном облачении, принес нам хлебцы и масло. Мы попивали воду из изящных кубков и посматривали в меню. Я не спрашивал у своего бывшего профессора, над чем он сейчас работает: он добился кое-чего путного лет двадцать назад, но я толком не помнил никаких его публикаций времен нашего с ним общения. Зато я сказал, что поглядываю на струнную теорию. Он знал о ней от ее начала в семидесятых, но удивился, что кто-то ею до сих пор занят. Я мысленно вписал его в лагерь забывчивых – в противовес лагерю скептиков.
– С карьерой будьте осторожны, – сказал он. – Нельзя слишком долго скакать с темы на тему, иначе будет трудно дальше искать работу. Чтобы ваше имя набрало вес, исследованиям требуется определенное постоянство.
– Мне иногда кажется, что я больше ни одной статьи не напишу.
– Дайте время. Не паникуйте.
– Я и не паникую. Скорее… обескуражен.
– У всех у нас бывает. Таков процесс.
– Может, я под это не заточен, – сказал я.
– Слушайте, я в вас верю. Держитесь.
– Спасибо.
Он хмыкнул.
– Ну а чем еще вы бы занимались?
– Я толком и не думал об этом.
– Разумеется, – он это сказал так, что я не понял: он считает меня неспособным ни на что, кроме физики, или просто ничего иного и не существует.
– Ну, я пописываю иногда, – признался я наконец.
– Пописываете? – он так растерялся, будто единственный вид писательства, какой он мог себе представить, – оттачивание почерка. – И что вы пишете? – спросил он.
– Взялся за сценарий.
– Что? Вы пишете сценарий?
Он произнес эту фразу со странной интонацией – будто он мой отец и спрашивает: «В смысле, эта вот твоя недавняя медицинская процедура… это операция по смене пола?»
– С чего вообще вы этим занялись? – спросил он с внезапной яростью.
– Не знаю. Потому что мне нравится, наверное.
Я уткнулся взглядом в меню. Положение становилось неприятным.
– Вишисуаз тут очень хорош, – сказал я.
Вся эта сцена попахивала абсурдом, и никакие попытки сменить тему меня бы тут не спасли, однако я оптимист, и поэтому решил все-таки попробовать.
– Нам бы уже что-нибудь заказать. Мне скоро бежать к врачу.
– Слушайте, – сказал он. – Вы в долгу у себя, у меня и еще у массы людей – вы должны остаться в физике. Мы вложили в ваше образование бессчетно часов. Лет! Вы не можете вот так взять и бросить это на ветер. Свой талант. Образование. Это оскорбление. Неуважение! И ради чего? Ради художественной прозы? Ничтожного голливудского барахла? – он побагровел. Крошка с завтрака выпала у него из бороды.
Я оторопел от этой вспышки гнева. С одной стороны, я совершенно не имел в виду бросать физику, с другой – рвался сказать: «Как вы смеете указывать, что мне делать со своей жизнью?» Но, как ни крути, он задел мое чувство никчемности. Зачем я возился с бестолковым голливудским барахлом? Я попробовал все поставить на свои места.
– Я же не сказал, что собираюсь работать в кино.
– Так иначе зачем писать сценарий?
– Просто так, это хобби, вот и все.
Подошел студент-официант.
– Помните о своей ответственности. У вас талант. Вы обязаны чего-то добиться в жизни.
Официант одарил меня понимающей улыбкой. Небось подумал, что это мой отец.
Я заказал омлет и вишисуаз. Профессор тоже взял омлет, а от вишисуаза отказался. Кулинарные рекомендации интеллектуального извращенца его, похоже, не интересовали. К середине трапезы в его бороде обжилась новая крошка. Мы болтали на общие темы. Когда настала пора идти к врачу, мне полегчало, хотя, как впоследствии оказалось, облегчение это было обманчиво.
Я бы мог, думаю, взглянуть на тираду профессора Брадокроха со стороны и позабавиться. Застрял в своей узкой области и не в силах ценить творчество других людей. Но тогда смотреть со стороны не получалось, и его слова мне всерьез не давали покоя. Наконец я обсудил их с Фейнманом. Тот, хотя тоже до некоторой степени осуждал большую часть современной литературы, писателей уважал – как, похоже, все стези, требовавшие того, что он ценил превыше всего: воображения.
Было время, я сам подумывал писать прозу. Конечно, я читал лекции, то есть разговаривал под запись. Но это просто. И вот на одном сборище на факультете английского я просил, шутки ради, как бы мне начать писать прозу, и один человек, очень уважаемый мною профессор, сказал: «Да просто пиши и все».
Я нарыл «Сказки братьев Гримм». Сказал, что такое писать уж точно не трудно… они же творят, что хотят – у них там ангелы, тролли и всякое такое. Так что как хотят, так и делают, какое хочешь волшебство у них так. Ну я и говорю: «Я такую сам придумаю».
Не смог придумать ничего, кроме сочетания уже прочитанного. Увы, я чувствовал, что, перемешивая уже написанное, не создаю по-настоящему глубинно иного сюжета, чего-то умного, другого, какого-то сюрприза, а у них каждая сказка – с сюрпризом, не как другие. Там, да, опять тролли, но сюжета, интрига – все это совсем иначе… И я приговаривал: «Ну все, больше нет других возможностей». А потом читал следующую сказку, а она опять вся другая. Так что, наверное, у меня нет воображения такого сорта, чтобы хорошо выдумать новую историю.
Я не говорю, что у меня нет хорошего воображения. Вообще-то, думаю, гораздо труднее дело ученого – выяснить или представить то, что есть, а не придумать сочинение, то, чего нет. Чтобы действительно понять, как все работает в малом масштабе или в большом, – а там все настолько не так, как ты думал, – требуется чертова туча воображения! Чтобы атом представить, нам нужно много воображения – чтобы представить атомы и как они могу действовать. Или вот Периодическую таблицу элементов.
Но воображение ученого всегда иное, чем у писателя: оно проверяемо. Ученый воображает себе что-нибудь, а потом Бог говорит ему: «Неверно», – или: «Пока годится». Бог – это эксперимент, конечно, и он может сказать: «О нет, не стыкуется». А вы ему: «Я представляю себе это вот так. И если оно так и есть, ты увидишь». Другие ребята смотрят и не видят. Плохо дело. Неправильная догадка. С писательством такое не выйдет.
Писатель или художник способен себе что-нибудь представить и, конечно, может не удовлетвориться художественно или эстетически, но это не та же степень точности и безусловности, с какой имеет дело ученый. Для ученого есть Бог Эксперимента, который может сказать: «Очень мило, друг мой, но не действительно». Вот в чем большая разница.
Представим, что существует великий Бог Эстетики. И вот написали вы картину – и не важно, нравится ли она вам, удовлетворены ли вы, вообще не важно, даже если она вас не удовлетворяет, – показываете ее великому Богу Эстетики, и он говорит: «Хорошо», – или: «Плохо». И со временем встает задача развить эстетическое чувство так, чтобы оно соответствовало ему, а не только вашему личному ощущению. Так оно больше похоже на ту разновидность творчества, которым мы занимаемся в науке.