Mischling. Чужекровка - Аффинити Конар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он упал в нескольких шагах от узника-вратаря, который лежал на краю футбольного поля, одной рукой зажимая рану. Как такое получается, что мы до последнего сохраняем любознательность, намерение испытать и узнать все – даже перед лицом смерти? Понимаете, когда на кромке футбольного поля этот вратарь заметил неуместную и чуждую вещицу из слоновой кости, он в предсмертном тумане пополз вперед, словно от этого рожка ожидал услышать заключительный наказ, крик, звук. Но охранник, заметивший его интерес, прикончил вратаря одним выстрелом в спину и схватил рожок. Только тогда узник застыл. Между полами его лагерной униформы вспыхнули красные облака… у меня на глазах они расплывались и ползли по горизонту его плеч.
Когда безжизненного Пациента увезли, моя сестра замолчала. Если она и выразила свою скорбь, я этого не услышала. А возможно, не уловила: ведь слова скорби непросто было разобрать среди всех звуков Освенцима. Шел октябрь сорок четвертого: в небе барражировали самолеты, своим ревом заглушая лай собак и выстрелы с караульных вышек.
– Русские, – горестно бросил Таубе, вглядываясь в небо и не обращаясь ни к кому в отдельности. – Почему мне недостает трусости сдернуть из этого ада прямо сейчас, пока вся Польша не развалилась на куски?
– Вот досада! – насмешливо посочувствовала Бруна. – Никуда не денешься, если храбрость через край бьет.
Затаив дыхание, я ждала, что за этим последует. Не последовало ничего. Таубе был слишком занят собственными раздумьями.
– Так бы и разбомбил этот гадюшник прямо сейчас, – продолжал он. – Чтобы вас всех обломками завалило. И пусть русские откапывают ваши трупы.
– А что тебе мешает? – дразнила его Бруна. – Урод несчастный!
Таубе настолько поглотило зрелище самолетов, что он даже не погнался за Бруной. А возможно, из-за рева двигателей не расслышал ее брани. Как бы то ни было, она своего не упускала.
– Размазня вонючая! – кричала она. – Зануда паршивый! Красная цена тебе – рыбья задница!
Бруна совсем распоясалась в надежде на продолжение тех полетов. Приход русских для многих был вполне ощутимой мечтой, но для моей сестры оставался пустым звуком.
Без своего друга, который заботился о нас обеих, Стася изводилась от неприкаянности. Со всех сторон ей давали советы, чем себя занять, но она отвергала и призывы Бруны сколотить команду, и приглашения на чай, поступавшие от матери семейства лилипутов. Клотильда, зная, что Стася любит детей, доверила ей честь таскать гниды из волосенок своих младенцев, но даже такой акт доверия не смог приободрить мою сестру.
Теперь, по ее словам, у нее не оставалось времени на всякие наши глупости, и действительно, ее не привлекали ни жутковатая забава «труп щекотки не боится», ни даже игра «Гитлер-капут». Прежде Стасины пантомимы грозили лишить Мирко его лавров: она почти переплюнула его пародию на Гитлера – не за счет нарисованных усиков, а мастерски передразнивая речь и повадки фюрера. Я знала: она обожает смешить других, но после смерти Пациента ее никакими силами нельзя было заставить актерствовать. Когда я старалась ее переубедить и говорила, что игры помогают сдружиться, а потому полезны, сестра отвечала, что времени на друзей у нее теперь тоже нет, причем заявляла об этом во всеуслышание, явно рассчитывая, что Мойше Лангер (который недавно угостил ее леденцом и раздавил таракана, прежде чем тот заполз ей на ногу) перестанет за ней бегать и вообще оставит в покое.
И тянуло ее только к одному месту – к ступеням больнички, где можно было сидеть с хлебным ножом на коленях. Ступени эти повидали очень многих: больных, медсестер, покойников на носилках. Доктор Мири при входе и выходе проявляла крайнюю осмотрительность и огибала мою сестру, которая всем своим видом показывала, что к ней лучше не соваться с разговорами о судьбе Пациента. Хотя доктор Мири передвигалась вверх и вниз по лестнице только бегом, она постоянно натыкалась на взгляд Стаси, пытавшейся придать своему каменному лицу особое выражение. Как могла, Стася изображала вопрос, тихое противостояние. Доктор Мири лишь скорбно морщила лоб, но тут же, словно в ответ на летящие ей в спину крики умирающих, разглаживала морщины.
Не знаю, как моя сестра выдерживала эти крики. Мне такое было бы не под силу, но сестра, я уверена, пропускала их через фильтр скрипучего голоса Пациента. Видимо, испытывала себя с расчетом на будущее. Потому что с прекращением налетов советской авиации Стася вновь начала со мной общаться. Правда, голос ее теперь приобрел какую-то незнакомую горечь. Он был старше нас, вместе взятых.
– Меня преследует этот цветок мака. Постоянно. А тебя, Перль?
– Я тоже его вижу.
– Сил больше нет, – призналась она. – Уж ты постарайся, чтобы я не увидела целое поле этих маков.
Это предостережение заставило меня начать подготовку к ее неминуемой скорой утрате.
Я тайком побежала к Петеру. Стася его терпеть не могла, этого самовлюбленного парня-рассыльного, который по просьбе Пациента организовал слуховой рожок. Петер лучше нас разбирался в живописи и литературе, чем производил глубокое впечатление на доктора. Но что хуже и удивительнее всего, он был одиночкой и не имел никаких генетических отклонений, суливших жизнь. На самом деле он выживал в «Зверинце» благодаря своей арийской внешности: Менгеле отмечал у него «героический нос и волевой подбородок».
С самого начала Петер был у Менгеле на особом счету: ему давались привилегии, ставившие этого четырнадцатилетнего подростка на голову выше нас всех. Не мне судить, понимал Петер свой статус или нет, стыдился ли расположения доктора. Но вел он себя не так, как другие. Я наблюдала за ним с первых дней и своими глазами видела, как он по-кошачьи нырял под любые ограждения и расхаживал с угрюмо-решительным видом, выказывая пренебрежение к своим привилегиям. Этот Петер отличался завидной приспособляемостью, но воспитанием намного превосходил Бруну: к решению всех задач он подходил не по возрасту дипломатично. Это, конечно, выделяло его из общего ряда, если не сказать большего. Среди неизбежной лагерной грязи Петер сохранял удивительную опрятность. Никакого чернозема под ногтями, не в пример нам всем. Я часто наблюдала, как он разглаживает ладонями одежду и обметывает петли. Худой, кожа да кости, на поле он по мере сил делал зарядку: без передышки отжимался, поднимал над головой камни. Петер был капитаном футбольной команды и в мальчишеском блоке «Зверинца» возглавлял тайное общество «Пантера», которое на самом деле не составляло никакой тайны и собиралось от случая к случаю, главным образом ради борьбы на руках.
Но было в нем и кое-что более впечатляющее, чем все эти достижения: Петер оставался одним из немногих, кто сохранял чувство собственного достоинства даже в присутствии Менгеле, что выглядело какой-то изощренной хитростью.
Впрочем, ничто из перечисленного не вызывало у Стаси такой зависти, как то, что Петер, будучи на посылках у Менгеле, мог осматривать все заметные объекты и пересекать все границы нашего чудовищного города. Бегая от блока к блоку, от мужских бараков к женским, через вожделенные цветущие лужайки к штабному нацистскому великолепию, он доставлял сообщения из одного места в другое. Наши возможности и рядом не стояли с его свободой. Мы только и видели что мальчишечий и девчоночий бараки, знали длину ограждения, заднюю стену больнички, дорогу к лабораториям и кошмары этих самых лабораторий. Об остальном могли только догадываться. А Петер все повидал своими глазами.