Mischling. Чужекровка - Аффинити Конар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больно, говорила я. А так не больно. Но затем стала отвечать только «нет» и «нет». Потому что хотела нарушить его опыты. Хотела представить их ничтожными, под стать мне самой.
Менгеле ничего не заподозрил. Он посветил мне в глаза фонариком, и я даже обрадовалась мгновенной слепоте, потому что докторское лицо оказалось едва ли не вплотную к моему, а в нос ударил запах Менгеле. Пахло от него яичницей и зверством; у меня невольно заурчало в животе. Менгеле продолжал говорить под аккомпанемент этого урчания, словно надеялся замаскировать все доказательства того, что у него тоже есть тело, которое выполняет нормальную пищеварительную функцию.
– Как прошел денек, Перль? – весело спросил он.
Этот обыкновенный, непринужденный вопрос могли бы задать почтальон, хозяин мясной лавки, цветочница, соседка – все те, с кем мы сталкивались по дороге из школы домой.
– Больно.
– День прошел больно? Ну, ты и сказанула! Я-то думал, главная юмористка тут Стася.
У дальней стены рассмеялась лаборантка Эльма.
– Если больно, это неспроста, – изрек Менгеле.
С этими словами он дал мне леденец и пожелал приятного аппетита. Даже не развернув конфету, я положила ее под язык – для сохранности. Это потребовало определенных усилий, потому что язык у меня пересох, голова кружилась, а рот раздирала боль. И все же на обратном пути в «Зверинец» я сумела сохранить конфету в неприкосновенности. Оказавшись во дворе, я тут же выплюнула этот гостинец прямо в пыль и стала смотреть, как за него дерутся тройняшки Хершорны. На чью сторону встать – этого я уже не понимала.
Из-за Стасиного увечья шпионить за ней стало гораздо проще. На оглохшем ухе она носила толстую марлевую повязку и постоянно пребывала в какой-то полудреме. Я даже приноровилась читать ее голубой блокнот прямо у нее под носом – на шконке.
20 октября 1944 г.
Доктор хранит ампулы в ящике с надписью «Военные материалы. Срочно». Я знаю, там есть ампулы, помеченные моим именем, Перль. Он хранит их отдельно от прочих. В делах у него порядок, но я начинаю сомневаться в его врачебных умениях.
Тут она проснулась и застукала меня за чтением. Немного поворчала, но из-за слабости махнула рукой на мою наглость. И только поправила белые марлевые лепестки на левом ухе.
– Ты же знаешь: тебе не одолеть Менгеле, – шепнула я.
– Зайде так бы не сказал. Он считает, я могу совершить все, что задумала. Вот спроси у зайде, он подтвердит.
– И как ты предлагаешь это сделать? – Впервые я открыто выказала презрение к ее иллюзиям и нелепым убеждениям, в которые она так впилась, что они уже бурлили и переливались в ней, как лекарства.
– Я как раз начала писать маме письмо, – ответила Стася. – Могу задать этот вопрос. – Выхватив у меня блокнот, она полезла в карман за карандашом.
– Зачем нам с тобой притворяться, Стася?
– Притворяться? – Она понизила голос. – В смысле, насчет Пациента? Конечно, я делаю вид, что у него все хорошо. Любой врач тебе скажет, что больному нельзя сообщать о его болезни. От этого состояние только ухудшается. Человек теряет надежду. Кости становятся хрупкими; не успеешь оглянуться, как легкие…
– Мы притворяемся насчет мамы. Насчет зайде.
– А что им сделают? Мы же во всем слушаемся Доктора.
И она понесла свой обычный вздор: мол, за каждый сделанный нам укол маме полагается дополнительная пайка хлеба. За каждую биопсию дедушке разрешается поплавать в бассейне вместе с охранниками. Она твердила, что Дядя согласился на эти условия. Не может же он теперь пойти на попятную, когда она ради мамы с дедушкой даже пожертвовала своим ухом.
Про увиденный во дворе рояль я умолчала: это было лишним доказательством того, что у нас отняли все. Не то чтобы я решила проявить милосердие: просто сама еще не могла в это поверить.
– Почему же он не дает нам свидания? – наседала я. – Разве это не высшая награда? Разрешить нам повидаться с родными?
– Я об этом не просила.
– Не просила потому, что их нет в живых, и ты это знаешь.
– Неправда, – сказала она с каменным лицом. – Я точно знаю, это неправда. И могу доказать. Они далеко отсюда, но живы.
– Докажи.
Приподнявшись на шконке, сестра повернулась ко мне лицом. Она внезапно смягчилась, протянула руку и опустила мне веки:
– Видишь?
– Нет, не вижу.
– А ты постарайся. Сейчас я на этом сосредоточилась. – И она стала гладить мне веки кончиками пальцев, пока мое зрение не заволокла мягкая тьма. Которая вскоре расцвела. – Ну, теперь видишь?
Я увидела. В точности как нарисовала мама. Но…
– Нет, – ответила я. – Ничего не вижу.
– Не ври, Перль. Все ты видишь. Мы вместе видим.
Я стояла на своем.
– Это мак, – прошептала она. – Ты прекрасно помнишь. Рисунок, над которым трудилась мама. Еще в Лодзи, когда настали перемены, она взялась рисовать поле маков. А когда нас загнали в скотовоз, она начала этот рисунок заново, на стене. Но успела нарисовать только один цветок. Когда мне тяжело, я всегда разглядываю этот цветок мака. Ясно же: если бы мама умерла, я бы ничего такого не видела. Да что я тебе разжевываю – ты и сама знаешь, Перль, к чему я веду.
Хотя это была чистая правда, я не собиралась поддакивать.
– Я не против, что мне такое видится, Перль, потому что это лишний раз напоминает о маме. Но ощущение не из приятных. Иногда, когда становится совсем невмоготу, цветок мака начинает множиться. Если бы тебя не стало, Перль… я бы увидела целое поле маков. Надеюсь, у меня никогда не будет причины разглядывать целое поле.
Не знаю, что было в тот миг написано у нее на лице: сестра нырнула под наше рваное одеяло и спрятала голову. Скрючившись и пыхтя, она принялась развязывать мне шнурки. С самого раннего детства она любила меня разувать – чтобы твердо знать, что я не сбегу. Ботинки соскользнули у меня с ног. Я была рада, что под одеялом, в полной темноте, Стася ничего не видит. А иначе она бы заметила, что ее ботинки выглядят куда приличнее моих (стоптанных и прохудившихся за то время, что я бегала организовывать картошку) – да просто как новые, потому что она никуда не ходила, кроме как в больничку и во двор.
Из-под одеяла донесся ее вопрос, уже навязший в зубах: я могла бы ответить на него даже во сне.
– Ты сегодня танцевала?
Я не собиралась открывать ей истину: танцевать-то я танцевала, но стоило мне встать в первую позицию – и у меня из горла вылетала капля крови, как сигнал о повреждении внутренних органов. Алая капля будто разъясняла: планы распотрошить меня, которые строил Менгеле, уже работают, и если, невзирая на причиненный мне вред, я смогу выжить, это будет чудо, умноженное, перемноженное и возведенное в немыслимую степень.