Гитлерюнге Соломон - Соломон Перел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дорогая Лени, — ответил я. — Человек постоянно несет память о своей матери. Не она ли дала ему жизнь, и даже приказала жить?» Я помнил прощальные слова матери.
Лени не знала причины моего страдания — от меня она слышала выдуманную историю о моей матери.
А вот ее мать, такая нежная, добродушная, однажды мне открыла дверь и сказала, что дочери нет дома. Я уже хотел уйти и зайти попозже, но она пригласила меня войти в дом поговорить. Я согласился. По ее голосу и выражению лица я понял, что разговор будет серьезный. Она указала на античное кресло, в которое я опустился. Она села на канапе рядом со мной. На ее губах была улыбка. Я ответил своей нервозной. Атмосфера неопределенности из-за вечернего сумрака стала совсем угнетающей. Мы долго молчали, потом она неожиданно меня спросила: «Скажи-ка, Юпп, ты действительно немец?»
Прежде фантазии всегда у меня хватало на то, чтобы этот вопрос не застал меня врасплох. Но что со мной случилось теперь? Что это было? Загадочное чувство доверия? Внезапная необходимость открыть съедавшую меня драгоценную тайну? Мгновенное душевное расстройство? Вера в то, что счастливая звезда и в этот раз меня не оставит? Я не мог этого объяснить. В тот решающий момент как будто все собралось пошатнуть каменную глыбу. «Нет, фрау Лач, — сказал я шепотом, — я не немец, я еврей…»
Ответил я без всякой внутренней борьбы. Но тут же был потрясен тем, что я сделал. Только мое дрожащее тело и трясущиеся колени мне показывали, что я жив и дышу. Оцепенев от собственных слов, я промямлил: «Только не в гестапо…»
Мать Лени встала, наклонилась надо мной, поцеловала в лоб, успокоила и пообещала никому не раскрывать моей тайны. Один-единственный момент человеческой слабости, отказа от намерения защищаться и выжить мог стоить мне жизни. И снова я был чудесным образом защищен. У меня было чувство, что я встретил женщину благородную и понимающую. Отца мне назначили по имперскому распоряжению — а эта женщина матерью мне стала по духу. Выражалось это в маленьких знаках внимания: заштопанные носки, кусочек домашнего пирога. При этом я безгранично ей доверял и никогда не боялся доноса с ее стороны. Более того, она поклялась ни за что моей тайны не раскрывать дочери. Мать не была в ней уверена. «Дети сейчас совсем другие» — таков был единственный ее комментарий. Когда я пришел в себя от этого неожиданного и опасного откровения, решился задать неминуемый вопрос: почему она засомневалась насчет моего происхождения? Выяснилось, что опытная и глубоко чувствующая женщина в моих рассказах заметила некоторые странности. Так, однажды я сказал, что один в этом мире, а в другой раз — что мои бабушка и дедушка жили в Восточной Пруссии. Не помню уже, какой у меня был резон это придумывать. Мой ответ превзошел все ее ожидания. Она предполагала, что не вполне я немец — но то, что я еврей, не могло ей даже во сне привидеться.
Эта исповедь мне принесла необыкновенное облегчение. Почувствовал я себя не таким уж одиноким и покинутым. Лени я открыл тайну только после войны. Она отреагировала с присущим ей юмором: «О, да я дошла до расового позора!»
Лени была глубоко тронута, когда узнала, что я думал о моей матери в лодзинском гетто, когда читал ей свои стихи. Я сказал ей, что вся вера в Союз немецких девушек внутри нее рухнет, когда она поймет, что дружила с евреем, который был ей ближе всех ее приятелей.
Все время в Брауншвейге я испытывал желание посетить близкий отсюда родной город Пайне, но не решался ради того подвергать себя опасности. Пайне я покинул только семь лет назад, и кто-нибудь без труда мог узнать маленького еврея Салли. Несмотря на это, однажды летним утром в воскресенье меня охватило легкомыслие. Какой-то черт гнал меня, и я оказался на вокзале в Пайне. В детстве с друзьями мы часто приходили сюда. Чаще всего мы стояли на деревянном железнодорожном мосту и ждали поезда, дым от которого нас обволакивал и скрывал друг от друга. И теперь я на мосту, но вокруг меня не веселый смех друзей, а беспросветная чужая реальность.
Конечно, никто не должен был меня узнать. Я только хотел бросить печальный взгляд на места моего счастливого детства, окунуться в воспоминания об отчем доме, детском саду, школе — и быстро оттуда уехать.
Уезжал я как невинный ягненок, а вернулся как затравленная волками овца. Но эта овца сумела сменить себе шкуру. Она стала похожей на диких зверей вокруг нее. Это был единственный шанс спастись от палачей.
Некоторое время я рассматривал окружающий пейзаж с моего мостика. Доски, казалось, пострадали от хождения по ним сапог, подбитых гвоздями. Я стоял и думал о другом мосте — о сумасшедшей идее, погнавшей меня на чужбину. Но мой мост был окончательно за мной сожжен. Смогу ли я когда-нибудь снова стоять здесь как свободный человек, как Салли Перел?
Я разгладил черно-коричневую униформу, поправил черный галстук, посмотрел на свастику на повязке и медленно пошел. Я глазел на витрины, чтобы не привлекать к себе любопытных взглядов. Перед одной я остановился, и боль и горе потрясли меня. В допотопные времена этот магазин принадлежал моим родителям. Теперь там был фотомагазин. На полках не обувь, а фотографии солдат вермахта в обнимку с женщинами и детьми. Перед входной дверью во мне снова ожили счастливые моменты детства, когда я лихо вбегал внутрь магазина и громко требовал денег на мороженое. Если в магазине было много покупателей, меня отец ругал. И я нетерпеливо ждал, когда у него будет время. Его улыбка и желанная денежка все сглаживали.
Но я вспомнил и один грустный случай. Отец послал меня к матери с деньгами, чтобы ей оплатить доставку угля для нашего отопления.
Но как раз в этот день у Ганса Майнерса, моего лучшего друга, был день рождения. По своей наивности я, конечно, решил купить ему подарок. Я пошел в «Крамм» на Марктплац, самый большой в городе магазин игрушек, и там выбрал копию известного корабля за пять рейхсмарок. Сначала продавщица отказалась иметь дело с восьмилетним покупателем и попросила меня прийти с матерью. Но я был упрямым, мне удалось ее уговорить, и я получил что хотел. Гордо я принес Гансу прекрасный подарок и с поздравлениями ему вручил. Его мать наморщила лоб. Довольный собой, я поскакал домой и остаток денег отдал маме. Не оповестив ее об этой покупке подарка, я занялся другими делами.
Вдруг я увидел, что фрау Майнерс у нас дома и о чем-то шепчется с матерью. Я почувствовал, что ничего хорошего не последует. Мама повернулась ко мне со строгим лицом — она хотела узнать правду от меня.
Запинаясь и покраснев, я сознался. Мама оделась, и мы втроем отправились к Майнерсам. Подарок стоял у них в зале. Я должен был эту игрушку отнести назад в магазин. Фрау Шпинциг встретила нас дружелюбно. Только покачала головой, как бы говоря: «Так я и знала…» Корабль я, пристыженный, осторожно поставил на прилавок и так с ним расстался. Но я заблуждался, когда решил, что неприятности на том закончились. Когда отец пришел домой после закрытия магазина и услышал о моем злодеянии, он задал мне трепку.
Воспоминания захлестнули меня. Я думал о моих родителях, о Лодзи. Я хотел туда.
Застыв перед той витриной, когда-то нашей, вспомнил я один вечер 1933 года, когда зарождался «Тысячелетний рейх». Молодчики СА на окнах написали длинными цветными буквами: «Не покупайте у евреев!» С того времени наш магазин закрылся. Склад постепенно мы перенесли в нашу квартиру. С наступлением ночи верные и смелые покупатели приходили к нам, чтобы купить кожаную обувь или шнурки. Ну, теперь семь лет вычеркнуты. Годы страданий и несчастий. В думах о прошлом я стоял, подавленный, испытывая отвращение от этого мира.