Жена Петра Великого. Наша первая Императрица - Елена Раскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он замолчал и обреченно уронил голову на руки. Марта порывисто обняла его и прижала его голову к своей груди. Но слов впервые не было. Она всегда гордилась тем, что была дочерью солдата, а теперь и женой солдата — она носила это, словно самый высокий титул. В это утро она впервые поняла, что никогда не сможет примириться с тем миром, в котором жил ее отец и живет ее муж. Как тысячи людей, которые даже не знакомы между собой, могут убивать друг друга только потому, что какому-то из государей приглянулся принадлежащий соседу кусок земли? Даже такой прекрасной земли, как Ливония…
Марта думала об этом и потом, лежа рядом с вымытым и перевязанным чистыми тряпицами Йоханом на широкой кровати в спальне, которую пастор и его заплаканная супруга уступили молодоженам. Так и прошла ее первая брачная ночь, вернее — брачное утро: на чужой постели, в смятенных мыслях, посреди города, притихшего перед приближением беды.
А потом в дверь пасторского дома бесцеремонно заколотили тяжелые солдатские кулаки, и за окном заорал грубый голос:
— Йохан, подъем, бездельник проклятый! Лейтенант уже час как ждет тебя на стене!
Помогая вскочившему, как по команде, мужу застегивать пуговицы вычищенного горничной мундира, Марта оценила деликатность Хольмстрема, подарившего им лишний час призрачного покоя.
Они простились у порога, и Марта улыбалась тепло и обнадеживающе, как настоящая жена военного. Слез почему-то не было даже в душе — то ли потому, что новое поле битвы Йохана было в каких-нибудь пяти минутах скорого шага от ее дома, то ли потому, что такие расставания уже стали частью ее обыденности. А Йохан вдруг взял ее лицо в свои жесткие ладони, удивительно серьезно посмотрел ей в глаза и сказал:
— Ты оказалась настоящей женой воина, Марта. Такая, как ты, сможет сделать счастливым не только простого солдата, но, наверное, даже вождя, ведущего войско!
Не дожидаясь ответа, он повернулся и быстро зашагал следом за ожидавшим его драгуном. «Что это все прочат меня в жены вождям или королям? — недоуменно подумала Марта. — Пошутила однажды на свою голову! И не нужно мне никого, ни Карла Шведского, ни царя московского, на Артаксеркса! Никого-никого, кроме моего Йохана! Только бы он снова вернулся…»
И она все же заплакала запоздалыми слезами. Возвращаться в дом не хотелось, и Марта присела на лавочку под молодыми дубами, радуясь, что никто не нарушает ее уединения.
Где-то невдалеке заполошно стучали топоры. «Это наши разрушают мост через Алуксне», — догадалась Марта. А потом вдруг пронзительно запела тревогу фанфара Йохана и одна за другой раскатисто рявкнули крепостные пушки.
Подходили московиты.
Развернувшись лавой, башкирские и калмыцкие сотни ушли вперед, словно поглощая зеленые ливонские поля неутомимым бегом своих сильных низкорослых коней.
Казаки, издалека выделявшиеся синими жупанами и тонкими древками пик, обтекали серебрившееся вдалеке Алуксенское озеро, спешили оторваться от ордер-де-баталии[14]в набег. Генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев проводил буйных малороссов тяжелым взглядом. Он ценил их мужество и стремительность в бою, но недолюбливал за своеволие и непокорный нрав. Уже в этом году, сразу по Ерестферской виктории, наказной полковник миргородский Данилка Апостол слал предерзостные доносные письма гетману Ивашке Мазепе, а через оного — и великому государю, жалуясь на многие со стороны Бориса Петровича обиды и утеснения. А всего-то обид было, что фельдмаршал приказал жадным до военной добычи «черкасам», как называли в его войске украинских казаков, вернуть «в казну» часть трофеев и передать ему пленных шведских офицеров. Петр Алексеевич гневлив, лицеприятен, и гетман Ивашка, лис седой, у него в чести: излаял государь Бориса Петровича поносными словами, даром что и пожаловал за викторию фельдмаршальским чином и кавалером Андрея Первозванного. Жестка длань государева для слуг его наивернейших и прижимиста. Что проку в пустом титуле, коли войска и двадцати тысяч не наберется, и пушек наперечет, а сикурсу[15]на ливонские рубежи великий государь посылать не велел?! Изволь же, старый конь Бориска Шереметев, сам вспаши бранную ниву и не смей борозды испортить… Воюй всю ливонскую землю с горсткой полков своих, да не смей оконфузиться!
Мрачнее тучи от невеселых дум, Борис Петрович грузно и твердо сидел в седле. Смирный смышленый конь (норовистых фельдмаршал не жаловал), словно чувствуя мысли хозяина, ступал тихо, осторожно, чтобы не потревожить его. Следовавшие за фельдмаршалом офицеры вольно объехали его. Иные взъехали на пологий косогор, откуда открывался добрый вид на мариенбургскую фортецию, иные вскачь понеслись к своим полкам, в походном строю выкатывавшимся на равнину. Они знали, что Шереметев, разумный вождь, не станет сдерживать их понапрасну. Его властный голос прозвучит, когда будет нужно, а в малых делах командиры вольны.
Тяжелый шаг тысяч ног, обутых в грубые солдатские башмаки, отдавался глухим, но исполненным скрытой угрозы гулом. Полки шли скоро, ладно, внушительно. Недаром капитаны и поручики срывали на плацу голоса и разбивали кулаки о твердые мужицкие лбы, недаром сержанты и капралы исхитрялись, для верности учения привязывая к щиколоткам увальней-рекрутов пучки сена и соломы! Псковские, тверские, ярославские крестьянские парни вышли на ливонские поля отменными солдатами. Борис Петрович Шереметев веселел сердцем, глядя на своих трудяг-пехотинцев, мастеров-пушкарей, ухарей-драгун… Вложив в создание этого войска столько трудов и усилий, не жалея на его снаряжение и довольствие ни собственных средств, ни боярской чести своей, когда, унижаясь, просил из казны скудной выдачи, фельдмаршал любил своих «детушек», «ребятушек» — и берег, ежели это было возможно. Возможно было не всегда.
Предчувствуя баталию, полки приосанились, принарядились: на миру и смерть красна! Стволы фузей,[16]начищенные песком и толченым кирпичом, сверкали на солнце, и издали казалось, будто над солдатскими рядами мерно колышется некое свечение, и светозарный нимб мучеников уже венчает русые, льняные, рыжие головы… Потертые кожаные перевязи и портупеи умелые солдатские руки затерли мелом. Справа — патронная сума с полусотней зарядов, слева — широкий и плоский багинет с деревянной ручкой, почерневшей и отполированной от частого вставления в еще горячий после стрельбы ствол фузеи. Через плечо — рогожный ранец с нехитрым солдатским скарбом, а к нему почти у каждого приторочена пара-другая лыковых лаптей. Башмаки отпускались на год, и солдатики берегли казенную обувь. На бивуаках, словно возвращаясь к своим прежним, мирным крестьянским промыслам, вся армия дружно обдирала лыко и плела лапти. Не хватало и цветного сукна на кафтаны. В предписанной артикулом зеленой форме щеголяли разве что офицеры и сержанты, и они же одни имели жесткие треугольные шляпы. Цвет войска Шереметева был серым, сермяжным — унылым цветом грубошерстного, ручной выделки материала, из которого из века в век русские мужики шили свои зипуны. Стриженные в кружок солдатские головы покрывали круглые и плосковерхие войлочные карпусы,[17]а то и выцветшие островерхие шапки, неизменные еще со стрелецких времен. Лишь усердно «наяренные» медные пуговицы оживляли картину. Да еще солдатские глаза! Были ли они смышленые и серьезные, шалые и веселые или задумчивые и печальные — в них не было теперь той рабской безжизненности, что свойственна взгляду крепостных крестьян. Тяжела и опасна солдатская доля, но куда вольнее она доли пахотного холопа. Кто не мог свыкнуться с нею по робости души или телесной слабости, пропадал, угасая в казарме или погибая в бегстве.