Исчезающая теория. Книга о ключевых фигурах континентальной философии - Александр Смулянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если в функционирование знания никто не вмешивается и на территории его производства не оказывается смутьянов типа того же Лакана, именно этой адаптационной функцией знание низшего порядка стремится полностью исчерпаться, распространяя ее на все доступные ему явления. Достаточно взять любой традиционный учебник и открыть его в разделе «мифология», чтобы увидеть, что мифы появились якобы для того, чтобы объяснить явления, остающиеся для архаического субъекта непонятными. Как правило, речь идет о явлениях природы. Сами мифы успешно эту теорию опровергают, указывая на исток своего происхождения в том, что нечто не заладилось исключительно между самими субъектами и что природные явления в это так или иначе уже вписаны. В этом смысле ничего не остается, как дать знанию следующее определение: знание – это не отражение в сознании субъекта того, что происходит, пусть даже отражение превращенное или ложное. Напротив, знание – это то, что происходит в самом субъекте. Даже если речь о знании совершенно прикладном, инструментальном, в субъекте не находится по отношению к нему ничего внешнего, что позволяло бы просто взять его и им воспользоваться. Именно этим субъект отличается от животного, например от бобра, который знает, как ему совершить свою постройку. Известно, что у бобра это неизменно получается, в отличие от человеческого субъекта, у которого, даже если ему удается преодолеть сопровождающую все его начинания злокачественную прокрастинацию, вечно все валится из рук.
Напротив, Лакан пытается показать, что знание, в том числе на пике развития дискурса университета, не является адаптационным средством и его функция не существует в изначально данном виде, неизменном с тех времен, как в природе появилась антропологическая декорация. Демонстрирует он это, описывая, какую именно историю знание прошло с тех пор, как оно в современный университет попало. Я не стану задерживаться на первобытных структурах родства, поскольку замечаний Леви-Стросса на этот счет более чем достаточно – знание в описанном им мире оказывается знанием правил, по которым обменивается объект, являющийся объектом женским. Собственно же лакановский вклад начинается с освещения истории Античности и подводит к отношениям, которые поддерживает тот, кого Лакан называет «господином». Лакан пытается продемонстрировать, что уже тогда со знанием что-то пошло не так; возникло какое-то беспокойство, затруднение, ответом на которое стала доктрина Платона, попытавшегося поставить все на свои места и показавшего, что никакой проблемы нет, поскольку существует место, где знание концентрируется и хранится до момента его востребования. Именно благодаря Платону в воображении субъекта возникают целые нетронутые закрома знаний, из которых субъект черпает, изначально имея к ним доступ, поскольку память о них якобы сохраняет его душа. Лакан, в свою очередь, показывает, насколько на самом деле вся эта история хитра и вульгарна одновременно, поскольку реальное функционирование знания обнаруживается не там, где субъект возносится к нему в философской мистерии. Подлинное знание обнаруживается в месте неожиданном, потому что его находят у раба.
Момент этот для самой Античности был крайне неудобен, хотя Платон его не чурался, видя в нем подтверждение своей теории. Как всем сегодня известно, в соответствующем диалоге над рабом проводят ряд операций, призванных навести его на нужные мысли, и в результате он доказывает одну из распространенных геометрических теорем. Здесь не обходится без помощи: ему подсказывают, задают наводящие вопросы, – но в итоге достоверно выясняется, что теорему способен доказать даже раб.
В этом «даже раб» невозможно не расслышать отзвук ханжества. В то же время это ханжество специфическое, не сводимое к тому, о чем, например, говорит Маркс, упирающий на корневое значение общественного неравенства. Марксистская гипотеза опирается здесь на критически описанную Фуко практику подозрения, которая культивирует вскрытие обстоятельства, чья разоблачительность оказывается последним аргументом – дальше искать здесь, собственно, нечего, поскольку ничего, кроме основного порочащего обстоятельства, мы больше не увидим. Для марксиста существование рабства оказывается последней истиной античного общества. Напротив, с точки зрения Лакана платоновский пример способен повести дальше, поскольку оказывается демонстрацией не столько того, что раб благодаря снисходительности своих хозяев тоже способен знать, сколько того, что знает именно раб. Знание как способность достичь истины, минуя являющееся привилегией аристократического класса соответствующее образование, есть только у него. Это заключение не является передергиванием или парадоксом, а лишь соблюдает необходимые условия чистоты эксперимента, поскольку всех остальных, уже пользующихся привилегией обретения знания от своих наставников, проверить не удается, поскольку всегда есть риск, что они просто умело за последними повторяют – другими словами, что они являются софистами.
Итак, раб действует на уровне знания в том его виде, в котором оно ведет его по пути постижения истины без влияния авторитета, но, хотя читатели Лакана на этом часто и останавливаются, это еще не все. Здесь начинается крайне двусмысленная история, поскольку эта малопонятная в своем происхождении привилегия в знании, выступающая против привилегии светской искушенности в суждениях, вдруг ни с того ни с сего заинтересовывает привилегированный класс. Лакан по существу и пытается внушить, что происходящее необъяснимо – с какой, собственно, стати, этому классу интересоваться тем, до какой степени рабу может вдруг оказаться доступным то, над чем ломают головы умы наиболее просвещенные, достигшие своего положения в силу занятий философией.
Очевидно, что здесь не срабатывает сугубо дотационная теория знания, получившая распространение в современности, так или иначе берущей субъекта на содержание сообразно приобретаемым им познаниям, поскольку в Античности знание, напротив, не имеет никакого отношения к положению в обществе. Оно не только не поступает к субъекту в объемах, зависимых от занимаемой им социальной вершины, но и не меняет его положения в том случае, если он находится в самом низу общественной иерархии. Знающий раб все равно остается рабом, и до возникновения христианской доктрины, в которой достоинством тенденциозно наделяется самый малый из общества в отместку и назидание всем прочим, исторически еще очень далеко. В этом отношении в обнаружении знания у души, запертой в теле обслуги, нет ни малейшего этического смысла – никакого характерного для нынешней ситуации умиления по этому поводу в Античности никто не испытывает. Вопрос встает исключительно о том, что теперь с этим делать.
Известно, до какой степени спорное решение в итоге предлагает Платон, уподобившись, впрочем, в этом ряду других философов, которые предложили себя в качестве кормчих знания правителям, низведя тем самым себя до педагога при взрослом, но неполноценном в прочих отношениях индивиде, поскольку положение властителя с состоянием «знающего» обычно согласуется довольно плохо. Здесь и находят объяснение события, которые у многих при изучении биографии Платона вызывают такое изумление, – якобы проявленная им недальновидность, приведшая к тому, что по воле тирана Дионисия он оказывается в рабских кандалах. Речь идет вовсе не о скандальной случайности, хотя именно так расценили ее тогдашние платоновские почитатели, поспешив исправить то, что представлялось им чистейшим недоразумением. На деле после того, как знание обозначило место своего тогдашнего пребывания, Платону не оставалось ничего другого, как радикально двинуться навстречу предполагаемому им низведению.