Стеклянные пчелы - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брутальное зрелище отрезанных ушей меня ошеломило. Но в таком месте это явление, судя по всему, почти обычное. Разве это не логичное последствие технического перфекционизма и дурмана? Не этим ли все заканчивается? Какая еще эпоха мировой истории, если не наша, так богата расчлененными телами и отсеченными кусками плоти? Люди бесконечно воюют от начала времен, но я не могу вспомнить, чтобы в какой-нибудь «Илиаде» теряли руки или ноги. В мифах расчленителями назначаются чудовища, изверги вроде Тантала или Прокруста.
Стоит прийти на любую привокзальную площадь, чтобы увидеть, что у нас действуют другие правила. Со времен Ларрея[26] мы продвинулись вперед и не только в хирургии. Обманутые оптическими иллюзиями, мы относим эти травмы к несчастным случаям. На самом деле это несчастные случаи – следствие травм, которые наш мир пережил еще в зародыше, и судя по все возрастающему числу ампутаций, в наше время торжествует патологоанатомическое сознание. Потеря происходит прежде, чем станет зримой и осознанной. Выстрел давно прогремел, это выстрелил прогресс, и пусть это произошло даже на луне, дыры от него зияют здесь.
Человеческое совершенство и технический идеал несовместимы. Если мы стремимся к одному, то приносим в жертву второе. Либо одно, либо другое. Тот, кто это осознал, будет работать только над чем-то одним.
Технический перфекционизм стремится к предсказуемости, просчитанности. Человеческое совершенство непредсказуемо. Поэтому идеальные механизмы так блистательно страшны и притягательны, они вызывают ужас и одновременно титаническую гордость, а за этой гордостью следует не понимание, но катастрофа.
Ужас и восхищение при виде идеальных механизмов – как раз полная противоположность тому удовольствию, которое мы испытываем перед совершенным произведением искусства. Мы со страхом ощущаем, что покушаются на нашу целостность, безопасность, симметричность. И повреждение руки или ноги – это еще не самое страшное.
Так постепенно череда образов в саду Дзаппарони показалась мне теперь менее бессмысленной, чем в первый момент испуга. За опьянением, с которым я наблюдал за развитием технического гения, последовало похмелье, головная боль и признаки членовредительства. Одно потянуло за собой другое.
Конечно, в планы Дзаппарони это не входило. Он намеревался меня просто напугать. И это ему удалось. Теперь он мог торжествовать у себя в кабинете: я попался. Сидит там, небось, среди своих книг и наблюдает на экране все, что ему отсюда передает этот серо-дымчатый. Он видит, как я себя веду. Хорошо еще, я не стал разговаривать сам с собой. По этой части у меня есть кое-какой опыт. Но вот вскакивать с кресла было глупо.
В таких случаях было бы правильнее всего тут же заявить о своей находке. Если бы некто обнаружил что-либо подобное, гуляя в лесу, первое, что сделал бы, позвал полицию.
Но мне пришлось от этой мысли сразу отказаться. Для меня годы подвигов прошли. Заявить на Дзаппарони в полицию – это все равно что донести Понтию Пилату на него же самого, и сам же я первый в тот же вечер оказался бы за решеткой по обвинению в отрезании ушей. Какой был бы материал для вечерних новостей. Нет, посоветовать донести на Дзаппарони мог бы только тот, кто проспал тридцать лет гражданской войны. Слова поменяли свой смысл, полиция тоже была больше не полиция.
Кстати, возвращаясь к лесным прогулкам. Нашедший отрезанное ухо обратился бы в полицию, но что, если бы он пришел в лес, а там, как мухоморы, разбросаны десятки таких вот отрезанных ушей? Готов поспорить, что его бы сдуло оттуда, как ветром, и об этих ушах в лесу не узнал бы ни его лучший друг, ни даже жена. Молчок, тишина, могила.
«Оставь все, как нашел» – вот как здесь следовало действовать. Но вот новая опасность: получается, я узнал о преступлении и не сообщил, пренебрег своим первейшим долгом. Отсюда один шаг до полного скотства. А вдруг это все подстроено. Меня хотят вовлечь в преступную тайну, сначала как свидетеля, а потом и как сообщника.
Дело дрянь, как ни крути. Не поступить ли по рекомендации, которую я однажды услышал в одном венском кафе? Она гласила: «Ничего не делай. Просто игнорируй».
Но и тогда ничего хорошего не жди. Дзаппарони может когда-нибудь разориться, обанкротиться. Не он первый, не он последний. Сколько уже таких сверхлюдей просто исчезли. То, что я наблюдал в его саду, больше похоже на испытательный полигон, чем на выставку образцов. Это может плохо кончиться, и тогда поднимется буря возмущения, и те, кто сегодня схоронился в своем углу, восстанут против тех, кто день и ночь курил фимиам всемогущему Дзаппарони. Первые захотят взять реванш, вторым придется просить прощения. Но все они, как стадо, объединятся против одного отставного кавалерийского ротмистра, который впутался в этот скандал с отрезанными ушами. «Ничего не видел, ничего не знаю – классический случай», – заявит судья, и над белыми манишками присяжных закивают их многоумные головы.
Я попал в историю, из которой не было ни одного верного выхода. Теперь впору из нескольких зол выбрать наименьшее, чтобы хоть шею свою спасти от петли. Тереза ждет. Я не могу оставить ее одну. Хорошо, что я еще не двинулся с места. Подумаешь, вскочил, это еще ничего не значит. Может, это я из-за дымчатого вскочил. Отвел глаза от болота и, как будто устал, положил голову на руки.
Теперь бы убраться из этого парка целым и невредимым, Каретти это, судя по всему, не удалось. Пусть они тут режут уши, сколько им угодно, меня не одолеют никакие моральные сомнения. Плевать мне на уши, я не из-за них так растерялся, у меня диафрагму свело, тошнит меня, вот и все.
Я пытался подавить тошноту, как в детстве. Это не имеет отношения к морали, это где-то гораздо ниже и никак не связано с гастрономическими предпочтениями или отвращениями. Есть люди, которым невыносим один вид клубники или вареных раков, вообще любого блюда красного цвета. А иных, вроде меня, тошнит при виде отрезанных ушей.
А между тем в лучшие свои времена я сам не имел ничего против актов насилия. Хотя и не увлекался. Я соблюдал равновесие. Допустим, во время боя на саблях было отрезано ухо, неприятно, согласен, досадно, но не настолько, чтобы меня от этого тошнило. Такие нюансы редко учитываются, но на самом деле они-то все и решают.
Стоит нарушить равновесие, и отвратительное начинает преобладать. Недостаток равновесия вызывает морскую болезнь. Противник должен быть вооружен, иначе он уже не противник. Я люблю охоту, но обходил стороной скотобойни. Страстно увлекался рыбалкой, но мне невмоготу слышать, как до последней особи истребляют рыбу в ручьях и прудах с помощью электричества. Сам ни разу не видел, но мне хватило один раз услышать об этом, чтобы я больше не брал в руки удочку. Черная тень легла на форелевые заводи, лишила всякого волшебства мшистые старицы, где дремлют старые карпы и сомы.
Меня распирало изнутри, но не от добродетели, а от тошноты, если при мне несколько человек нападали на одного, большой обижал маленького, даже просто если здоровенный дог скалился на карликового шпица. Так проявлялось мое застарелое пораженчество, которое лишь вредило мне в этом мире. Я сам себя часто упрекал в этом упадочничестве, убеждал себя, что если уж однажды перелез с лошади в танк, то и образ мыслей тоже следует поменять. Но есть вещи, которые сознание не приемлет.