Эвакуатор - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как всегда, инопланетянин все чувствовал.
— В войну, наверное, были такие поезда. Назывался «пятьсот веселый». Когда придет, где остановится — никто не знает.
— А ваши тут работали в войну?
— Да наверное. Только ваши не ехали. Не верил никто.
— Боялись?
— НКВД боялись. Вдруг это проверка такая, ты захочешь эмигрировать — а тебя в цугундер. За бегство. А то бы многие сбежали, конечно. У нас там знаешь сколько народу добавилось за войну? Миллиона три. Ваших, немцев, итальянцев… Всякие были.
— И как же там наши… с немцами…
— А нормально, знаешь. Они же после войны тоже нормально встречались. Вообще, ваших стоит забрать отсюда — и в хорошем месте сразу начинается обычная жизнь. Тут какие-то условия не те, поэтому все друг друга и ненавидят постоянно. Наши триста лет изучают, все не изучат. То ли бури магнитные, то ли полюса неправильные… Очень поляризовано все. Да ты увидишь. Человек к нам попадает — и сразу все другое, вообще. Даже не понимает, как он мог на Земле такие глупости вытворять…
Электричка скрипела, ползла, спотыкалась. В пути я занемог, и все бежит, кружит мой сон по выжженным полям. Самое русское стихотворение, даром что японское. Откуда там были выжженные поля? Нет, это наше. Черный прах сожженной травы, белые иглы той же травы, сожженной заморозком. В тамбуре кого-то били, любая ссора теперь сразу превращалась в драку, но заканчивалась драка — и вновь наваливалось сонное оцепенение, да и дрались одурело, бессмысленно: два-три беспричинных удара — и будто не было ничего. Боком продирался через вагон несчастный продавец китайских ручек с мигалкой. Ручек никто не брал, а он все переползал из вагона в вагон. Освободился уголок скамьи, Игорь с силой протолкнул туда Катьку.
— Да не надо, я стою…
— Сиди! — прикрикнул он. — Неизвестно еще, сколько…
И точно, на Столбовой встали капитально. Говорили, что впереди перекрыт путь, то ли упало дерево, то ли сидят протестующие непонятно против чего. Машинист открыл двери, задуло холодом, мужчины потянулись курить, отвратительный запах «Примы» пополз в вагон. Стало попросторней. Динамик просипел, что стоять будут минут сорок, не меньше. Простояли уже час, ничто не менялось; Катька глянула на часы — было три.
— Ну их к черту, — сказал Игорь. — Отсюда уже доберемся, на трассе поймаем.
— Да забита же трасса, они говорили…
— Мало ли что они говорили. Пошли.
На пристанционной площади в Столбовой стояла небольшая толпа, рядом неизвестно чего ждали пять желтых автобусов, водители курили рядом. Время от времени от толпы кто-то отделялся, подходил к водителям, безнадежно задавал вопрос, получал предсказуемый ответ и возвращался обратно в неопределенное ожидание. Игорь с Катькой тоже подошли спросить.
— Поедет кто-нибудь?
Водители важно помолчали.
— Ждем, — сказал мужичок в кепочке.
— Чего ждем?
— Распоряжения.
— А что, сейчас нельзя?
— Сейчас нельзя, — подтвердил мордатый водитель, сидевший на ступеньках, в открытых дверях своего автобуса. Это был один из вечно обиженных, задиристых, тяжелых людей, которых так много в любой подмосковной электричке или очереди. На вопросы он отвечал злорадно, передразнивая, словно желая сказать: «А, вы думали, будет хорошо? Всем — плохо, а вам — хорошо? Нет, голубчики, будете как все!». Катька с детства знала эту особенность русской толпы — там всегда злорадствовали при виде новичков, которым еще только предстояло хлебать полной ложкой все, чем их до сих пор мазали по губам. Каждого, кто присоединялся к очереди, радостно информировали, что перед ним еще пять человек, которые отошли. Собственно, и рождение ребенка полагалось бы здесь встречать так же — что, милый, теперь и тебе достанется! И не сказать, чтобы общая тяжесть убывала, поделившись на большее число страдальцев, — она непонятным образом прибывала с появлением каждого нового пассажира, покупателя, гражданина; просто остальным нравилось, когда новички повторяли их скорбный путь.
Катька с Игорем отошли в сторону.
— Ну и чего они ждут?
— А ничего, — сказал Игорь. — Ехать не хотят, и все. Чрезвычайное же положение. Какой водитель захочет ехать, когда можно не ехать? К вечеру, глядишь, смилуется один, и то вряд ли.
— Но ведь война же. Почему нет этой… как ее… всенародной солидарности?
— А где ты ее видела, всенародную солидарность?
— Все говорят.
— Кать, ты же умная девочка, честное слово! Задним числом всегда говорят… А как евреев немцам сдавали — это еврейские выдумки все, да? А как друг на друга стучали? Ты знаешь, какое объявление на парижском гестапо висело?
— Не знаю, — сказала Катька. — Меня там не было.
— «Доносы русских друг на друга не принимаются», было там написано.
— И что, никакого подъема народного духа?
— Нет, он был, конечно. Когда стали побеждать. А так… ну какая солидарность? Это разве в человеческой природе — объединяться, когда плохо? Наоборот, все друг друга топят. Умри ты сегодня, а я завтра.
— Ну, не у всех же так…
— Да ладно, Кать. Или ты тоже думаешь, что русские хуже всех?
— Не думаю, — сказала Катька. — Я просто… не очень знаю других, и надеюсь, что бывает лучше.
— Бывает, — согласился Игорь. — У нас бывает. Потому что у нас планета своя, а у вас чужая.
— Как это?
— После расскажу. В Тарасовке. Ну чего, будем ждать?
— Не знаю.
— А я знаю, — зло сказал Игорь. — Пошли к трассе, будем ловить.
По дороге к трассе им попался мент, пинками гнавший куда-то пьяного мужика абсолютно русского вида; то ли он намеревался загнать его в участок и там засадить в обезьянник по всей форме, то ли просто запинать в кусты и там обобрать без свидетелей или уж отмутузить до потери пульса; в рамках борьбы с терроризмом сходило все. Другой мент долго, с садическим пылом проверял у них документы на унылом перекрестке; он заставил Катьку вытряхнуть сумочку, подробно осмотрел жалкую косметику, вывернул бумажник Игоря и вернул его с крайней неохотой — Катька больше всего боялась, что он найдет карточку с голограммой, с таким документом нельзя было теперь передвигаться по Подмосковью, но карточки не было ни в карманах, ни в бумажнике. Видимо, эвакуатор предусмотрительно оставил дома опасный документ. Прикопаться было не к чему, но мент еще долго, придирчиво выяснял, что они делают в Столбовой. Чувствовалось, что он любил свой маленький уютный город и с удовольствием уничтожил бы всякого, кто приехал нарушать его гомеостазис. Особенно приятно было бы разобраться с двумя москвичами, которые жировали в своей Москве, пока было можно, а теперь вот бегут спасаться в ограбленное ими Подмосковье, в котором милиции платят три тысячи рублей в месяц. Катька отлично знала, что задерживать их не за что, но уже с первых секунд досмотра чувствовала себя непоправимо виноватой, и знала, что в случае чего оправдаться нечем; что за «случай чего» — она понятия не имела. Одна манера обращаться к собеседнику в первом лице, множественном числе — «Почему нарушаем?» — отдавала детсадом: «Что это мы делаем? Почему это мы не какаем?!». Тем самым Катька, тогда четырехлетняя, сразу становилась ответственной за то, что воспитательница тоже не какает; о позор, о ужас! Для самой Катьки, сданной в детсад в четырехлетнем возрасте, когда мать устроилась на работу, — какать публично, на горшке, по расписанию, перед прогулкой, было с самого начала мучительно, она так и не научилась этому.