Дело Живаго. Кремль, ЦРУ и битва за запрещенную книгу - Петра Куве
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инфаркт у Пастернака был очень тяжелый. Хотя его лечили лучшие кардиологи Москвы, он провел неделю в реанимации и еще два с половиной месяца в общей палате. Перед тем как его положили в больницу, Пастернак постоянно мучился зубной болью[244]; у него часто появлялись нарывы на деснах. Как-то раз, вернувшись домой от стоматолога, который ему «делал зубы», он потерял сознание. После этого оказалось, что у него больное сердце. Кроме того, в больнице ему сделали операцию, заменив его неровные лошадиные зубы блестящими американскими протезами, которые Ахматова назвала «прекрасно сделанной челюстью»[245].
Врачи велели ему быть осторожным. Проблемы с сердцем начались у него два года назад, после ареста Ивинской и его похода на Лубянку. Как и многое другое, Пастернак перенес свое состояние на Юрия Живаго, которого наделил теми же сердечными проблемами: «Это болезнь новейшего времени[246]. Я думаю, ее причины нравственного порядка. От огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведенного криводушия.
Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастие… Наша душа занимает место в пространстве и помещается в нас, как зубы во рту. Ее нельзя без конца насиловать безнаказанно».
Ивинскую отправили на поезде в Мордовию; она спала на багажной полке над сидевшими в тесноте заключенными. До лагеря добирались со станции пешком. Потянулись долгие летние дни — зудение комаров, поля, которые надо было обрабатывать, лютые зимние холода в голых бараках. Писать заключенным разрешалось только ближайшим членам семьи, поэтому Пастернак, своим особенным «журавлиным» почерком, посылал Ивинской открытки от имени ее матери:
«31 мая 1951 г. Дорогая моя Олюша, прелесть моя[247]! Ты совершенно права, что недовольна нами. Наши письма к тебе должны были прямо из души изливаться потоками нежности и печали. Но не всегда можно себе позволить это естественнейшее движение. Во все это замешивается оглядка и забота. Б. на днях видел тебя во сне всю в длинном и белом. Он куда-то все попадал и оказывался в разных положениях, и ты каждый раз возникала рядом справа, легкая и обнадеживающая… Бог с тобой, родная моя. Все это как сон. Целую тебя без конца. Твоя мама».
После ареста Ивинской Пастернак продолжал поддерживать ее семью; он договаривался, чтобы издательства напрямую перечисляли его гонорары ее матери. «Без него мои дети просто не выжили бы»[248], — писала Ивинская.
Пастернак разрывался между «заказными» переводами и «Доктором Живаго». «Я зарываюсь в работу»[249], — писал он двоюродной сестре. Он не питал особых надежд по поводу того, что роман опубликуют. «Когда его напечатают[250], через десять месяцев или через пятьдесят лет, мне неведомо и не играет никакой роли».
Друзья продолжали поощрять его. Лидия Чуковская писала ему[251]в августе 1952 года, прочитав третью часть романа: «Вот уже целый день я не ем, не сплю, не существую, я читаю роман. С начала до конца, и снова с конца, и частями… Я читаю ваш роман, как письмо, адресованное мне. Я как будто ношу его все время с собой в сумке, чтобы можно было в любой миг достать его, убедить себя, что он там, и перечитать любимые места».
Пастернак продолжал читать «Доктора Живаго» немногочисленным знакомым, но теперь его жизнь в основном была летом ограничена Переделкином, зимой — квартирой в Москве, а круг общения свелся к доверенным друзьям и молодым писателям. На даче он читал в своем кабинете на втором этаже; к нему приходили до двадцати человек гостей. Собирались по воскресеньям на несколько часов. Их «посиделки» служили своего рода альтернативой собраниям Союза писателей. Часто к нему приходили Борис Ливанов[252], актер МХАТа, и молодой поэт Андрей Вознесенский, который сутулился на стуле. Бывал пианист Святослав Рихтер, который сидел, задумчиво полузакрыв глаза, и его спутница жизни сопрано Нина Дорлиак. Иногда по выходным приезжал Юрий Кротков[253]. Драматург Кротков жил в переделкинском Доме творчества. Он часто вращался в кругах московских дипломатов и журналистов. Картежник, он втерся в доверие к Зинаиде и часто приходил к ней играть. Кроме того, он был доносчиком, принимавшим участие в нескольких провокациях. В частности, он помогал «подставить» французского посла, познакомив его с одной актрисой…
Когда чтение заканчивалось, все сносили стулья и табуреты вниз и садились за стол, который накрывала Зинаида: часто вино, водка и квас с икрой, маринованной селедкой, солеными огурцами и часто жарким из дичи[254]. Пастернак сидел во главе стола, Ливанов на другом конце; они обменивались остроумными репликами. Оба играли на публику.
«У меня вопрос к Славе! — говорил Пастернак, глядя на Рихтера. — Слава! Скажи, искусство существует?»
«Выпьем за поэзию!» — кричал Ливанов.
Многие по-прежнему отзывались о романе двойственно, но Пастернак оставался непоколебим. «Из тех, кто читал[255]мой роман, большинство недовольно. Говорят, что это неудача, что от меня ждали большего, что он бесцветный, что недостоин меня, но я, все это признавая, только широко улыбаюсь, как будто эти оскорбления и приговоры — похвалы».
Антисемитский характер кампании против «космополитов» в 1952 и 1953 годах стал истерическим и зверским.