Дочь партизана - Луи де Берньер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Точно не скажу. Дочь наверняка знает. Потом спрошу у нее.
– Это «Стоунз». – Роза явно опешила от моего неведения.
– В смысле, «Роллинг Стоунз»?
Она закатила глаза, совсем как моя дочь:
– Ну да, «Роллинги».
– Напой, – попросил я.
Во взгляде ее мелькнуло сочувствие к сумасшедшему.
– Я не умею петь. Ты что, хочешь, чтоб я спела, как Мик Джаггер?
– А, про Мика Джаггера слышал.
– Вот и хорошо. Там есть такая строчка: «Никак не удовлетворюсь».
– Очень коряво, – сказал я. – Выходит, только тем и занят, что себя удовлетворяю.
– С этим к Мику Джаггеру, ладно? В общем, все пели, кто-нибудь изображал Мика Джаггера – скакал по проходу, бутылка из-под «Фанты» вместо микрофона, раз за разом шофер ставил эту песню, и пародисты топырили губы. Потом дорожная полиция нас тормознула и устроила взбучку шоферу, который в автобусе допустил пляски. С полчаса все сидели паиньками, а потом все по новой. В тогдашней Югославии, знаешь ли, мало кто получал удовлетворение. Нам песня нравилась.
Ну вот, мы подъезжали к Загребу, показались нарядные загородные дома, и меня стало подташнивать. На автостанции, что на Држичевой, я себе сказала: автобус в Триест через пару часов, ладно, пойду прогуляюсь. Может, повидаю Фатиму, думала я, но сама понимала, что хочу повидать Алекса. Прошла мимо отеля, где в вестибюле слонялись валютные проститутки. Возле собора я решила: не буду искать Алекса. Потом думаю: а не пойти ли к нему и опять все разломать? Но я чувствовала, что уже устала от всей этой фигни. Уймись, Роза, ты же партизанская дочка, сказала я себе. Не марайся. Но все равно посидела на ступенях собора и выпила кофе в заведении, где студенткой никогда не бывала. Потом опять села на ступени Святого Марка, посмотрела на голубей, выкурила уйму сигарет. Хотелось плакать, но слез не было, крутило живот. В конце концов я вернулась на автостанцию и, отъезжая в Триест, подумала: ну и ладно, пропади ты пропадом, Алекс. Но покидать Загреб опять было грустно.
В автобусе ко мне подсел старик. «Надеюсь, вы не против, – сказал он. – Соседство с такой красавицей меня осчастливит». Сразу видно, милый дедок. Он угостил меня сигаретами «Дрина», которыми тогда мы себя гробили. Старик стал рассуждать, будет ли нынче засуха, мол, в прошлом году погибли все баклажаны. Потом спросил, боюсь ли я смерти.
Хотелось, чтоб меня оставили в покое, потому что я думала об Алексе, к тому же было очень страшно ехать в неизвестность, но отвязаться от старика не удавалось. Он все говорил, говорил, говорил. Кое-что я запомнила. Он сказал, что жизнь – это дорога сквозь космос, и в конце пути так устаешь, что уже не прочь умереть и хочешь одного – уснуть. Очень знакомо, хоть мне еще нет тридцати. До войны, сказал старик, он был интеллигентом, но теперь его никто не слушает, и он всего лишь старый крестьянин. Он воевал на гражданской в Испании и попросил меня, если вдруг там окажусь, плюнуть за него на могилу Франко. Он хотел бы съездить в Рим, чтобы плюнуть на могилу Муссолини. По-моему, ее не существует, сказала я. Кажется, труп просто выкинули. Человечество, сказал старик, никогда не избавится от страданий, потому что больше всего любит страдать, и поэтому он вышел из Компартии. Все мы, сказал он, крохотные козявки в огромном носу жизни, но он умрет счастливым, ибо поля его унавожены гораздо лучше, чем в начале его крестьянства.
А я смотрела в окно и думала, как Хорватия, такая красивая, могла уродить чудовище вроде Алекса.
Потом старик уснул, и я испугалась, как бывало, когда бабушка засыпала в кресле, – ну, что она умерла. Все время я прислушивалась, дышит старик или нет. Когда уже паниковала, он вдруг просыпался и что-нибудь говорил, типа «Вон там, отсюда не видно, очень красивый замок с шестью башнями» или «Вон в той деревне убили немецкого генерала, и немцы казнили всех жителей мужского пола; теперь там обитают лишь старые карги, они ходят в черном и мужчин близко не подпускают. Точно вороны. Всем трупам немцы выкололи глаза и в корзине отдали женщинам. Знаете, об этом помалкивают, но мы, югославы, больше воевали друг с другом, чем с фашистами. В конце концов я взял и ушел домой. Знаете, когда убивали мою жену, дочь и сына-кроху, я прятался в поле. Они невыносимо кричали. Из оружия у меня была только лопата».
«Почему вы это рассказываете?» – спросила я, и он ответил: «Потому что мы не знакомы». Тихо заплакал, и всю дорогу до Любляны я держала его за руку. Она была сухая, как бумага, и подрагивала. После Любляны он читал мне свои довоенные стихи, травил анекдоты про албанцев и еще сказал, что к «любви» и «красоте» мало рифм. Не знаю, зачем об этом рассказываю. Чепуха, просто воспоминания.
Я не ожидал, что Роза смолкнет, и замешкался с ответом.
– Видимо, старик произвел сильное впечатление. Рассказывай, мне нравится тебя слушать. Может, когда-нибудь поведаю обо всем, что случалось со мной. Если вытерпишь скуку.
– Я часто о нем думаю, – сказала Роза. – Наверное, он уже умер.
– Видимо, вы расстались в Триесте?
– Да. Распрощались на пьяцца Либерта, знаешь, где автостанция. Старик расцеловал меня в щеки и сказал: «Не забудьте насчет Франко, если выпадет случай». Он ехал к месту концлагеря, где сожгли двадцать тысяч человек. Вот такой вот туризм. Подобными вояжами он напоминал себе, что люди по сути своей – дрянь. «Гляжу на вас и жалею, что мне не двадцать пять», – сказал старик. «А я жалею, что мне не семьдесят», – ответила я.
Знаешь, пересечь границу было страшно. Я прежде не бывала за рубежом. Выходило, что я предательница. Пойду в гавань, решила я, и если духу не хватит, то просто вернусь домой.
– Удивительно, что отец так легко тебя отпустил, – сказал я.
– Если б твоей дочери было двадцать и она захотела уехать, ты бы смог ее удержать? – спросила Роза.
Я покачал головой:
– Но у тебя даже никакого плана не было. Ты ничего не подготовила.
– А как отец мог возразить? После той ночи я забрала у него власть. Скорее всего, он облегченно вздохнул.
– Безумие какое-то.
Она рассмеялась и взглянула лукаво:
– Я же чокнутая, сам знаешь.
– Так что, попала на корабль?
– Не сразу. Был проливень, как у вас говорят, а мой путеводитель сообщил, что неподалеку есть монастырь, где на постой берут женщин и супружеские пары. Под дождем я туда отправилась. Запросили очень дешево. Куда ни глянь, везде статуи Девы Марии. Прям не пройти. Угнетали распятия с маленьким Иисусом Христом. Не люблю я эти настенные штуковины с тощими мужиками в муках. Однако монахини были очень милы, накормили постной пастой, и я улеглась в постель, но уснуть не могла.
Триест совсем как Любляна. Заграница не чувствовалась. Правда, пахло кофе, весь город пропах жареными зернами. Чудесный аромат. Знаешь, там вдоль улиц протянуты веревки – держаться, когда ветер очень силен. Тамошний ветер называется «бора», сдувает только так.