Джевдет-бей и сыновья - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Мраморного моря подул ветер, всколыхнул маленькие занавески на окнах. Джевдет-бей наклонился к левому окну и вдохнул этот ветер, наполненный запахом водорослей. Далеко-далеко в ночи появился еле заметный розовый отсвет. Начинался лодос.[40]Привязанное к мосту судно тяжело поднималось и опускалось на волнах, сигарета сторожа, собиравшего деньги за проезд, разгоралась ярче, когда он поворачивался к ветру. «Ну вот, день и кончился», — подумал Джевдет-бей. Старая часть Стамбула была погружена во тьму. Он обернулся — в Пера тоже не было видно ни огонька.
Джевдет-бей снова начал вспоминать этот день, начавшийся туманом и потом прожаренный солнцем, и душевное спокойствие опять куда-то пропало. Он чиркнул спичкой, но зажечь сигарету не удалось. Не закрывая окно, еще дважды чиркнул спичкой, с третьего раза закурил. «Плохой сон мне снился. С самого начала было ясно, что день не задастся. С Ашкенази не поговорил. Потом этот мальчик с письмом. Я подумал, что у меня хотят выманить денег. И мне не стыдно!» Потом он вдруг подумал, что паша вовсе не скучный, а веселый и симпатичный человек, ценящий дружбу и хорошую беседу. Улыбнулся, вспомнив истории о любовных похождениях, которые паша рассказывал за игрой в нарды. Когда Джевдет-бей слушал эти истории, он испытывал тоску и отвращение, а сейчас, вспоминая их, — нежность к старику. Тут же в памяти всплыл доктор-итальянец, с жадным любопытством глядевший по сторонам во время короткой прогулки по Бейоглу. О нем Джевдет-бей тоже думал с нежностью. В его поведении, в том, как он, склонившись, поцеловал руку Мари, было что-то абсолютно христианское и, несмотря на это, приятное. «Тот толстяк в аптеке тоже был славный человек. Надо быть как они. Веселым, улыбчивым… Есть как они, пить как они… Я тоже буду таким. Но торговлей, лавкой тоже нельзя пренебрегать. Как бы все это совместить? Вот было бы у меня две жизни. Одну проводил бы в лавке, а другую — дома». Вдалеке послышался раскат грома. «Слова, слова…» Одну занавеску ветер вдул внутрь кареты, другая развевалась снаружи. «Слова невесомы, как эти занавески… Живу. Лодос начинается. Завтра будет шторм, пароходы ходить не будут. Ашкенази так и останется на острове. Вот ведь беда! Счетовод Садык говорил сегодня, что нам необходимо этот долг востребовать. Бедный Садык! Счетовод. А я коммерсант… И Фуат, и Шюкрю-паша спрашивали сегодня, что такое жизнь. Фуату я ответил, что это глупый вопрос. Глупый, глупый! Зачем задавать такие вопросы? Их задают те, кто читает книги, размышляет… А тетушка Зейнеп таких вопросов не задает. Она живет. И я живу Вот сейчас усну, утром встану займусь делами… Женюсь, буду есть, курить, улыбаться… Улыбаться надо чаще. А потом перейду в мир иной. Вот прошел еще один день в этом мире… Ах этот сон! Утром я тосковал, что одинок среди христиан и евреев. А сейчас не хочу об этом думать. Сейчас я хочу спать. Зелиха-ханым приготовила постель. Какая она милая женщина!» Где-то лаяли собаки. «В детстве я боялся собак. В детстве мы гуляли в садах, играли с Нусретом… В день Хызыр-Ильяса… Вот уже второй раз я вспоминаю про день Хызыр-Ильяса». В одном доме тускло светилось окно: еще не погасили лампу. «Кто знает, может, эта лампа куплена в моей лавке. И вот при свете купленной у меня лампы сидят люди… Что они делают? Беседуют. Один говорит, что начинается лодос, другой — что надо бы убрать цветочные горшки с внешнего подоконника, как бы не сдуло. Пьют липовый чай или воду с сиропом, зевают…» Джевдет-бей и сам, потянувшись, зевнул. «Нусрет все это презирает. Почему? Потому что уверен, что знает нечто очень важное. Может быть, он и прав, и идеи его верные. Вот из-за уверенности в своей правоте, в том, что ему ведомо нечто такое, о чем другие даже не задумываются, он всех и презирает, ценит только себя самого. А стоит ли? О-о-ох!» Джевдет-бей еще раз потянулся и зевнул. Карета въехала в его квартал. «Человеку нужно две жизни, две души. Одну для торговли, другую для радости. И не смешивать одну жизнь с другой, чтобы одна душа другой помогала, а не путалась под ногами. Да, так и будет! В моей жизни так и будет! Заживу!» Он снова с наслаждением потянулся, зевнул и вышел из кареты, с удивлением ощущая непонятно откуда взявшуюся бодрость.
— Ты, должно быть, сегодня здорово устал! — сказал он кучеру, и тот улыбнулся, словно весь день ждал, что ему скажут эти слова.
— Завтра в то же время приедешь?
— Как не приехать!
Карета тронулась с места. Джевдет-бей смотрел ей вслед, пока дрожащий свет ее фонарей не скрылся за поворотом; тогда он вошел в дом. На первом этаже горел слабый свет. «Зелиха-ханым еще не легла спать», — подумал он, и тут же послышался ее голос:
— Кто там? Джевдет, сынок, это ты?
— Я, я! — откликнулся Джевдет-бей, поднимаясь по лестнице.
— Постой! Ты не голоден ли? Ужинал?
— Нет, не ужинал, — сказал Джевдет-бей и тут же пожалел об этом.
— Иди-ка сюда, я тебе хюнкярбейенди[41]приготовила! Пока ждала тебя, даже уснула! — сказала Зелиха-ханым, выходя из кухни и покачиваясь спросонок.
— Ну и ложилась бы спать. Чего ради ты меня ждала?
— Да вот уж ждала, — улыбаясь, сказала старушка. — Ужин на столе. Иди поешь.
Джевдет-бей двинутся на кухню, думая, с одной стороны, о еде, а с другой — что избавиться от Зелихи-ханым будет непросто. «Одно путается с другим! — бормотал он себе под нос. — Как же разделить две жизни?»
— Садись, садись, — приговаривала старушка, радуясь, что может услужить Джевдет-бею. — Утомился, поди, за день-то? Послушай-ка, что у нас в квартале сегодня было. Мустафа-эфенди возвращался с полуденного намаза… Знаешь Мустафу-эфенди, что живет у источника? Вот возвращается он из мечети и встречает на углу… А голубцы будешь? Ну хоть немножко? Так вот, встречает он Салиха. Смотрит — а у него в руках… Дождик, что ли, пошел?.. Смотрит — а у него в руках огромный ключ. Салих-эфенди и говорит: этот твой ключ…
— Европа теперь должна стать для нас… Как бы это получше выразиться? Целью! Да-да, целью, а еще точнее — примером! — громко и горячо говорил Саит-бей, покачиваясь в такт с вагоном-рестораном. — Гордость нужно отставить в сторону. Я не устаю повторять: звон наших сабель давным-давно заглушен грохотом пушек и машин. Теперь и государство у нас новое, и от старого мира ничего не осталось. Как-никак середина двадцатого века! Сейчас у нас февраль 1936-го, до 1950-го осталось всего ничего. Выпьем же и, забыв про гордость, примем всей душой республику и европейские порядки! Что же вы совсем не пьете?
Омер замешкался с ответом. «Февраль 1936-го, — крутилось у него в голове. — Я возвращаюсь в Стамбул».
— Нет-нет, можете ничего не говорить, я все понимаю, — снова заговорил Саит-бей. — Вас, должно быть, кто-то ждет, и вы всё думаете о встрече. Понимаю, понимаю! — И он добродушно, по-отечески улыбнулся.