Кот - Александр Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наличие или отсутствие плаката ничего не меняло во взаимоотношениях начальников и подчиненных, поэтому в комбатовке курили все.
Пепел Костя стряхивал в специальную пивную бутылку.
До совещания у командира дивизиона было еще пятнадцать минут, и товарищи офицеры привычно расслаблялись перед поркой. В эти сладкие минуты каждый думал о чем-то близком и далеком одновременно. О том, что непременно находилось за забором части. По распорядку дня рабочий день после совещания заканчивался.
В действительности же после совещания наступало самое горячее время суток, когда нужно не только «устранять недостатки» (что само по себе не занимает много времени), но и «представлять результаты» и, наконец-то, опять «устранять» – словом, говно, а не жизнь.
Думать об этом не хотелось.
Затолкав в бутылку то, что уже не раскуривалось, Костя посмотрел по сторонам. Посылать до мусорного бака лейтенанта не хотелось. Могут не понять. Звать дневального – можно привлечь внимание кого-нибудь из начальства.
Всему свое время.
Взгляд Кости остановила на себе открытая форточка кабинета дивизионного командира, под которой сидел тоже командир, но первой батареи, Саня Ляхов.
– Спорим, – сказал Костя, – что я попаду вот этой бутылкой в форточку?
Лейтенанты притихли.
Саня оторвался от ведомости и посмотрел через всю комбатовку на Костю, на бутылку, потом на форточку.
– Не попадешь, – было его резюме.
Лейтенанты приуныли. Им было совершенно ясно, что слюнявые брызги комдива им сегодня гарантированы.
Комбатам, у которых в их неполные тридцать лет было уже четыре войны на двоих, на командирские слюни было совершенно начхать. Пари их уже поглотило полностью, а о последствиях они думать не привыкли.
– Ставлю ящик пива, нет, два ящика, – сказал Саня, – что не попадешь.
Такая мелочь, как стекло, никого не волновала.
Костя залепил горлышко бутылки жвачкой, чтоб она, пролетая над лежбищем, не орошала головы собравшихся свежим пеплом. Сделал ленивый замах рукой с бутылкой… и метнул!
Слабые зажмурились.
Воображение рисовало страшные картины: стекло, дребезги.
Но!
Бутылка не может так долго лететь!
Смелые открыли на пробу левый глаз и осмотрелись. Те же лица.
Бутылки нигде не видать. Костя с ошалевшим видом вперился взглядом в открытую форточку. До него стало доходить. Сначала ему самому было интересно: попадет или нет, но на успех он не рассчитывал.
Попал. Прямо через форточку на стол комдиву. Бутылка развалилась, и охнарики разбежались, как тараканы.
Теперь можно было орать.
– ОФИЦЕРОВ!!! В ШТААААБ!!! – заорал комдив.
Тетушка Глафира и ее муж, Егор Палыч Колабеда, приходятся мне соседями. Одно наслаждение наблюдать за тем, как они украшают свою жизнь.
Правда, Егор Палыч, человек размеров куда как внушительных, не очень-то подвергает себя всякого рода колебаниям, зато тетушка Глафира хлопочет за двоих. У них всегда пахнет вкусным снадобьем: борщом или же шкварками, а на окнах чистота, занавесочки с вышитыми колокольчиками и герань – она сейчас же цветет, и монстера, и колонхое – все пребывает в радости и покое, и все бы хорошо, если б только тетушка не слушала радио.
Ох уж это радио, одно наказанье. Егор Палыч всегда вздыхает, когда оно вторгается в его жизнь, но тетушка слушает диктора с вниманием, достойным архангела Гавриила, особенно если дело касается погоды или рецептов кулинарии. И объявления она тоже слушает, а как же. А тут из него сообщили, что хорошо бы к восьмидесяти годам оформить себе инвалидность.
Ну да! Здоровьем Господь не обидел, но лучше бы и про запас что-то иметь. А то ведь, не ровен час, вдруг чего, так уж будьте любезны. Опять-таки льготы. Может, не сейчас, Господи, какие там льготы, одно недоуменье, так уж, может, и после.
А как придешь за ними, а тебе и вопрос: «А вы инвалид?» – а тут можно оформить бесплатно. Когда еще будет бесплатно-то, а тут и пожалуйте – и документ, и штамп, и печать. Так что отправились, хотя поначалу Егор Палыч, по обыкновению своему, только молчал да и смотрел на тетушку, как на дитя неразумное, но после и он, слышь ты, проникся, как в поликлинику поднялись. Говорит: «Может, уши проверят. Что-то у меня с ними плохо!»
И, конечно, проверят. Чего не проверить. В регистратуру встали. За номерком. К отоларингологу. Тетушка Глафира только на минуточку отошла: знакомую увидела – как не спросить о детях.
А Егор Палыч номерок взял – только врача перепутал, пока стоял. Оно и понятно, волновался, все же сколько сюда не ходил, даже горлом дышал, не носом. «Мне, – говорит, – к урологу», – ему номерок, кабинет рядом. Он только на тетушку глянул, она как раз о внуках расспрашивала и ему кивнула: мол, иди – он и пошел.
«Дочка! – сказал он врачихе. – Я насчет инвалидности. С ухом чего-то». – «С ухом в другой кабинет, – сказала «дочка», – а теперь снимайте штаны».
«И как засунет мне палец в жо…» – возмущался, уже выходя, Егор Палыч, делая огромные глаза, а рядом семенила и поддакивала тетушка Глафира.
А инвалидность им дали: а вдруг чего.
Меня в штабе спросили: «В Питер хочешь?» – тут лодка должна была на праздник в Питер идти, и у них некомплект, – и я ответил: «Конечно, хочу!» – сейчас же побежал, переоделся, как человек, мотыльком на пирс, внутрь нырнул – и отвалили.
А в Питере хорошо!
Я люблю, когда хорошо. Тогда жизнь объятья свои распахивает, хватает тебя, прижимает, и ты чувствуешь, что внутри у всего есть пульс.
И все это до першения в носоглотке… так… ну, в общем… здорово, одним словом, что там говорить.
Я и Петровичу тогда заметил: «Здорово, да?» А Петрович – это командир. Мы с ним немедленно, как только напротив Петропавловки утихомирились, в ресторане очутились.
Я и моргнуть не успел.
И женщины!
Конечно!
Эх! Вот когда мало женщин – это все-таки нехорошо!
А когда их много и все они такие кругленькие, симпампулечки, что ущипнуть невозможно, то это просто отлично.
Я люблю, когда кругленькие, и еще ручки у них такие пухленькие, потом щечки, носик и ножка в туфельке.
Вот чтоб она в туфельке обязательно была, и еще такая застежка или, как это сказать, чтоб она эту ножку охватывала. Вот!
А пахнет как от них, Господи! Как от них пахнет!
Я и Петровичу сказал, на что он, конечно, кивнул. Он вообще говорить не мастер, так что кивнул со слезой.
А тебя-то пробирает и внутри деревенеет. Ох, думаю, вот ведь пробирает, да еще деревенеет!