Язычник - Александр Кузнецов-Тулянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем же вечером, лежа в полумраке на нарах, развернутых изголовьем почти под полку с радиостанцией, Бессонов думал под космический треск эфира, не обращая внимания на грубые голоса с разных тоней во время почти ритуальной пятиминутной радиопереклички. «Откуда, какими силами, — приблизительно так протекали в полудремлющей голове тихие мысли, — сквозь это обезьянье мурло прорезалось нечто лучезарное и гармоничное?.. И каждый ли подонок способен на мгновенные превращения в человека, и не может ли таким же образом совершать обратные трансформации в подлость и каждая одухотворенная личность, призванная служить гармонии? А если оба эти явления так аморфны и взаимопроникаемы, то что же истинно и первично в человеке, а что рождено миражами его фантазий: так называемое добро или так называемое зло?..»
Лет через десять после той путины Бессонов, огрубевший, отвердевший, сам испытал ответственные чувства, вливающиеся в душу, когда, став хозяином маленькой бригады, он целовал первую с начала рыбалки холодную серебристую рыбину. Эта крупная горбуша, мамка, должна была вскоре попасть на сковороду для символиче-ской первой «жарехи», но в ту минуту Бессонов меньше всего думал о гастрономических оттенках рыбалки. Рыба для рыбака много больше, чем просто еда, и человек, участвующий в убиении тысяч и тысяч, пусть маленьких, бессловесных жизней, начинает оценивать мир и себя не так, как обычный желудковладелец, который при слове «рыба» поводит носом. И кем был Бессонов в то мгновение, когда прикасался губами к холодному склизкому рыбьему темечку: человеком — не человеком, хозяином — не хозяином, а скорее, малой частью, каплей в огромном теле моря. В конце концов, океан всех выравнивал: и Негробовых, и Бессоновых.
* * *
Через две недели после пожара Бессонов провожал жену на материк. Несколько часов они маялись в Южно-Курильске у пирсовой кассы в толпе таких же утомленных островитян — кто сидел на единственной лавке или низком заборчике, кто на чемоданах, а некоторые сели крэжком в отдалении, на камни.
Бессонов сидел и думал, что можно маяться вот так странно: торопить время и тянуть его — неизбежность торопит, недосказанность тянет. И так, наверное, всегда бывает у человека, плохо ему или хорошо, но время всей его жизни устроено двояко.
— …ветровку на спине испачкал, — говорила Полина Герасимовна, обелился где-то. И рукав. Сними…
Он с неохотой снял. Она взяла ветровку, пошла к воде, стала нагибаться, чуть приседая в коленях, окунала ладонь в воду и терла испачкавшуюся ткань. Он смотрел на ее полное тело, на котором обтягивался, обхватывая ее всю, тонкий плащ, когда она наклонялась, и он думал тягуче, с мутным осадком на душе: «Вот жена моя, и я прожил с ней столько лет…» И он не в силах был понять, испытывает ли сожаление, что она уезжает. Он, скорее, поверхностно, рассудком понимал, что надо бы пожалеть и ее, и себя, а выходило, что, когда в ее разговоре проскакивало: «…приезжай до декабря» или«…много икры не заготавливай, сейчас не очень выгодно», — он, опережая собственные увещевания, думал с желчностью: «А приеду ли?.. Стоит ли?» Его полнило чувство, что она уезжает, как бы наделенная правами оскорбленной, а он остается с некой виной перед ней.
Она вернулась с берега, но он не надел ветровку, остался в теплой сорочке. Морось кончилась, земля и море парили.
Оба молчали, оба торопили и тянули время. Ему было несколько неловко теперь перед ней: эта ее мягкость и внимание — схватила ветровку, побежала чистить. Но она вдруг ляпнула:
— Ладно, не дуйся, я на тебя обиды не держу.
И он едва сдержался от ядреного словца.
— Ну, спасибо, уважила, — выдавил он, наполняясь раздражением и понимая, что уже не смолчит. Заговорил резковатым тоном: — Ты забыла, наверное, как не я, а ты все перевернула с ног на голову? Разве мне маразм твой нужен был? — И передразнил гнусаво: — Ой, давай еще годик и еще годик, на машинку бы, на квартирку бы… — Помолчал и добавил с упрямым сожалением: — А ведь я был полон надежд. Да, у меня были идеи…
— Может, хоть сейчас не будешь? Опять ты со своими идеями… — Она поморщилась. — Единственное, чего я хотела, — пожить по-человечески.
— Да откуда тебе знать, что это такое — по-человечески?.. — Но вдруг снизил тон и язвительно добавил: — А ты разве не по-человечески жила? Да ты жила, как заслужила. Ты детсадовский музработник средней паршивости. Чего ты хотела сверх того? В консерваторию?
— Ой, Семен, ты повторяешь одно и то же уже который год.
— Ах, ну да, ты денег хотела, достатка?
— Да, хотела! — Она ответила с вызовом.
— Но с чего ты взяла, что я тебе такую жизнь должен был обеспечивать? Кто ты есть?..
— Ты совсем уже заболтался… Хотя бы сегодня…
— Ничего не заболтался. Твоя жадность утопила меня. И сама ты в ней утонула. Саранчовая жадность… Да, ты утопила мои идеи, личность мою утопила. Я твоим роботом-добытчиком стал.
— Много ты добыл, — кисло улыбнулась она.
— Ну, чего заслужила… А что ты вообразила? Надо же… Да ты хотя бы баба стоящая была, родила бы семерых детей. А то: «Ой, Семен, мне так плохо было рожать…» А в честь чего, в таком случае, я на тебя расходовался? Кто ты есть и что ты полезного сделала? То, что у тебя пара лишних юбок сгорела… Так это хорошо, тебе не положено столько юбок иметь. — Ему хотелось, чтобы его боль проходила и сквозь нее раскаленно… да не как железо — что железо в сравнении со словами, — да, именно как слова, которые каленее железа. И он с горьким удовлетворением видел, что своего добился. Она ссутулилась и побледнела, но молчала, что было необычно, не по ее крикливым правилам. Он сам замолчал, он не смотрел на нее, незачем было смотреть, он и так хорошо знал, что глаза ее мокрые. Он закурил, а когда обернулся, увидел, что она, пожалуй, не приняла близко к сердцу ничего из того, что он наговорил, что, может быть, слушала его вполуха, она была даже не безучастна к нему — она уже не с ним была. И ему горько и обидно стало.
— Мы столько лет вместе… — сказал он давно обдуманное, но приберегаемое. — А получается, что всегда были чужими людьми.
Она, наверное, и этого не поняла или только сделала вид, что не поняла. Через пять минут уже положила свою ладонь на его.
— Пожалуйста, вон в том ларьке продают минералку, купи две бутылки, мне в дорогу. На пароходе вода такая мерзкая…
— Хорошо… — Он ушел, купил две полиэтиленовые бутылки воды, а на обратном пути его затянули в компанию, сидевшую на больших влажных валунах. Знакомый по рыбалке — Юра Вердыш — прямо ухватился за рукав Бессонова.
— Семен, пойдем — за отъезд. Уезжаю я. С концами уезжаю.
Бессонов не пошел бы, но увидел, что она смотрит на него издали, и решил, что она подумает, будто не пошел из-за нее. Он подвернул к компании, присел. Ему налили стакан водки, он сказал:
— Бывай здоров, Юра, не вспоминай об островах плохо, будь они прокляты, — выпил и стал разламывать крабовую ногу — закусить, и уже невольно слушал человека в давно не стиранном джинсовом костюме, приобнимавшего худощавую длинноволосую женщину с темным стареющим лицом. Этот человек, не обращая внимания на окружающих, улыбался широким лицом, скорее, не от выпитого — наверное, добродушие было свойственно его природе. Без аккуратности стриженная бородка, сосульки вихров, мокро наметанные вокруг плеши, — в его неаккуратности было простодушие. Он сказал с удивлением то, о чем уже, наверное, не раз говорил до появления Бессонова: