Дневник детской памяти. Это и моя война - Лариса Машир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
P.S.
Только чтобы стать полноценной студенткой, ей мало было сдать сольфеджио и этюды. У «кандидата» не было заветной московской прописки. Но это уже совсем другая история. С хорошим концом! Конечно же, она сдаст экзамены, но сначала дойдет до «приемной» ЦК – в 19 лет!
Мне кажется, если судьба сохраняет человека после всех кругов ада, у него нет преграды на пути к цели! И тут память стреляет расхожей фразой из Маяковского: «Гвозди бы делать из этих людей…» Образ? Да! Которым мы не без гордости бросались. Но зачем гвозди? Разве Человек хуже?! Сам поэт – дитя своего времени, ни при чем! Вся атмосфера XX века – века войн и революций была пропитана духом эксперимента над Человеком. XX век ушел в историю, а эпидемия войн ушла? Я очень сильно надеюсь, что поумневшее Человечество хотя бы на один век устроит себе мирную передышку!.. Маму они продолжали искать через Международный Красный Крест. Ответы были, а мамы не было! Ее следы, вероятнее всего, потерялись в лагере Равенсбрюк, куда привезли 12 тысяч женщин после подавления Варшавского восстания. Накануне освобождения этот женский лагерь стал лагерем смерти. Большинство документов было уничтожено, и имена тысяч узниц остались неизвестными. Однажды вместо ответа сестрам пришло письмо из КГБ: «…больше просим не искать». Их и самих время от времени проверяли «специальные органы», а как же – все-таки иностранки… из детского барака Аушвица.
Первое сентября 1941 года. Уже больше двух месяцев идет война, но 1 сентября в нашем городе Шахты Ростовской области не отменяется. Школа нарядная, новая, через квартал от дома. Яркий солнечный день и синее небо. Вижу себя в батистовом платье цвета бордо в мелкий горошек с новым коричневым портфелем. Мы – первоклашки, все счастливые и нарядные, садимся за парты. Молодая учительница Мария Федоровна говорит нам что-то доброе и хорошее. И вдруг сильный гул перекрывает ее слова. Первый налет на наш город. Одни из нас оказались под партами, другие так и сидели, застыв в ужасе. Бежать нам и прятаться все равно некуда. К счастью, налет был коротким и школа не пострадала! Мы уходим из класса и вместе со старшими идем в шахтерский поселок Петровский собирать металлолом для будущего оружия Красной Армии. Я помню, как тащу ржавые кастрюли, ведра. А перед домами так много распустившихся цветов и мои любимые анютины глазки…
* * *
Июль 42-го. Наши войска отступают. Взрывают и затопляют шахты, чтобы не достались немцам, жгут в центре новые здания. Горит новый театр, только что построенный перед войной. Жгут архивы. Город в черном дыму. Бабушка плачет и сжигает нашу небольшую библиотеку, есть приказ – жечь домашние библиотеки. В городе паника, эвакуация. Маме 33 года, нас у нее трое. Мне 9 лет, сестре Жене 6 и младшая Людочка родилась под бомбежку 5 ноября 41-го – помню, как отец бежал с мамой из роддома, в руках у него был сверток с нашей сестричкой.
Итак, июль 42-го. Отца уже с нами нет, он воюет. Людочке 9 месяцев, и она больна дизентерией. А вечером последний эшелон для эвакуации. Наша любимая бабушка простерла руки, как птица крылья, и сказала маме: «Не пущу, если умирать, то вместе». К нашему ужасу, потом узнали, что этот эшелон разбомбили. Среди погибших была мамина подруга, это случилось на глазах у детей, остались три девочки без матери…
* * *
На рассвете наши войска оставили мой родной город Шахты, а в полдень по главной улице нашего красивого южного города мчалась серо-зеленая армада мотоциклистов. Бабушка нам строго наказала – со двора ни на шаг!
А на второй или третий день оккупации по Донскому переулку гнали колонну наших военнопленных, человек сто. Что меня поразило, так это то, что некоторые были босиком и в нижних белых рубашках. Шли они понурые и серьезные, но были и другие – в каком-то шоковом веселье. Женщины и дети смотрели на них со страхом и ужасом. Один из пленных бросил к ногам бабушки кошелек: «Возьми мать, пригодится аттестат лейтенанта». Не успел отправить своей семье – так мы думали…
* * *
А осенью по липкой черной грязи, по нашей Пролетарской улице гнали уже другую колонну наших пленных. Они все были босы, раздеты и оборваны. Женщины бросились к ним с кукурузными початками и лепешками, и мы увидели, как они голодны, потому что дрались из-за еды. А конвоиры били чем попадя и наших женщин, и измученных пленных. Крик, слезы, ужас! Такое не забудешь до конца дней своих! Для немцев, видимо, это была простая акция устрашения. Спустя несколько лет я узнала, что в наших окрестностях было три концлагеря для военнопленных и одно еврейское гетто.
Помню, однажды к нам в дом ворвались немцы, бегло пробежались по дому, сняли со стены часы-ходики и перевели стрелки. Я впервые услышала немецкую речь, и она мне не понравилась – это же речь врага! Потом они быстро что-то написали на входной двери и ушли. Дедушка объяснил бабушке, что они нам поставили «берлинское» время, после чего он снова переставил стрелки. А наша добрая соседка Анна Яковлевна Головина, которая училась в гимназии еще до революции, перевела немецкую надпись – «Занято для офицера».
И до осени, пока надпись не смыли дожди, дедушка показывал эту надпись новым претендентам. Так мы избавлялись от непрошеных постояльцев.
* * *
Наконец появился в нашем доме немецкий офицер. Судьба нам послала приличного человека. Он молча сидел в своей комнате и не докучал нам. Зато денщик его, молодой и вертлявый, то ли словак, то ли поляк, часто общался с дедушкой на ломаном украинском. От него мы узнали, что наш постоялец австриец, хороший человек и воевать не хочет. Мы, как и положено детям, вертелись под ногами у взрослых и все впитывали, хотя взрослые старались нас оберегать…
Сейчас сравниваю себя 10-летнюю с сегодняшними детьми и думаю, как мы рано тогда взрослели! А сколько во мне было непримиримости к врагу! Как только «наш немец» приходил домой, я брала свою книжку и читала нарочно громко: «…я к Климу Ворошилову в армию пойду», пока бабушка не спрятала эту книжку.
А однажды денщик сказал, что всем офицерам к Рождеству пришли из дома посылки. И нас, трех девчонок, австриец угостил – каждой дал по печенью. И хотя мы всегда очень хотели есть, я на его глазах тут же бросила свое печенье в печку. Бабушка сразу же отреагировала – врезала мне по тощему заду, а австриец вздохнул и ушел в свою комнату. Видимо, был человек интеллигентный, образованный и все понимал, и, конечно, не был фашистом. Сам же денщик пожаловался дедушке, что его рождественский обед – две клецки в мутной воде, я сама видела. А дедушка, посмеивался и подначивал. Еще дедушка сказал, что у нас стоят части на переформировании, а потом их погонят на Сталинград. С улицы доносились часто печальные мелодии губных гармошек, как будто они чувствовали, что их отправят на смерть…
* * *
До наших детских ушей доносились события в городе: повесили на центральной площади мальчика-пионера, выследили подполье и расстреляли, согнали оставшихся стариков, чтобы запустить затопленные шахты, ничего не вышло, все говорили – саботаж у дедов…