Супердвое. Версия Шееля - Михаил Ишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А выдумывать мемуары?
— А ты не выдумывай. Ты сочиняй!
После третьей рюмки речь Густав Карлович начал к месту и не к месту ссылаться на известную всем «бляху–муху», и его речь приобрела надежную российскую основу. Мы выпили не чокаясь за всех, кто сложил головы в этой жуткой бойне, в которой не каждому удалось найти свой окоп. Отдельно подняли тост за «светлую память незабвенной Тани Зайцевой», которую старик назвал своей «первой любовью» и «спасительницей», затем за погибшую под бомбами Тамару Шеель, наконец, за крестника Трущева, командира артвзвода, лейтенанта Петра Алексеевича Заслонова, погибшего на Висле. Наконец за самого Трущева. Не забыли Анатолия Константиновича Закруткина и его любимую парашютистку, дочку Николая Михайловича Светлану.
Такие тосты в России можно поднимать бесконечно, и все равно на душе было не столько грустно, сколько радостно – все‑таки справились, осилили, разгромили супостата.
Ве–е–ечная па–а–амя–ять!
Бом, бом, бом!..
Скоро начали оживать тени, воздух принялся сгущаться в неясные образы. Прошлое присело рядом, пригорюнилось…
— Последней моей надеждой была родная тетя. Звали ее фрау Марта. Она встретила меня со слезами на глазах, радости не было предела. В конце сорок третьего года пришла похоронка на ее Руди и она осталась одна. Марта была добрая женщина, она подбодрила меня – это ничего, что рука повреждена, главное, ты жив..
Затем она окликнула проходившего по коридору офицера – господин гауптман, у меня радость, племянник вернулся.
Мой Густав.
Старикан некоторое время пристально рассматривал стену, видно, пытался отыскать там следы былого, затем с хрипотцой выговорил.
— Ты бы, Питер, видел глаза этого загадочного гауптмана, когда он впервые увидал меня! На какое‑то мгновение постоялец тети Марты потерял дар речи. Это было так забавно. Я сразу смекнул – он видал меня раньше! Он не тот, за кого себя выдает! Где он мог видеть меня?!
Пауза.
— Я не люблю выражаться красиво, но мне кажется, неплохо начать следующую главу моих воспоминаний с краткой и ёмкой фразы: «После госпиталя весной 1944 года продолжился мой боевой путь». Как считаешь?
Что я мог ответить? Что «краткость» и «омкость» неистребимы?
Между тем старикана понесло. Помилуй Боже, он и в восемьдесят лет не устал от восторженного отношения к жизни, от воспоминаний, от поисков смысла, цели, согласия – от всего того, о чем я мог только сожалеть, чью утрату, чье скукоживание до рекламной обертки, до повода для насмешек, переживал тайно, за столом, тыкая пальцами в клавиатуру компьютера.
Я взглянул на Петра. Омоновец был невозмутим – это у него отцовское.
— Это все антимонии! – неожиданно заключил Густав Карлович. – А в тот момент, когда так называемый господин Шеель предложил нам с фрау Мартой выпить по чашечке кофе, я сразу убедился, этот таинственный офицер – добрый и хороший человек, ведь я так люблю кофе.
— А водку? – спросил я.
— Шнапс тоже, но теперь реже. Сердце, бляха–муха, пошаливает.
Сердце у него пошаливает!
В восемьдесят два года!..
Этих крепких, как белые грибы, оперативников еще можно по следу пускать. От таких не оторвешься, на мякине не проведешь, туфту не всучишь. Особое доверие вызывал его живой интерес к тайнам НКВД. Его до сих пор будоражила причина, толкнувшая высших чинов в разведке красных затеять возню с рядовым, пусть и переметнувшимся на их сторону обер–гренадером.
— Что им удалось разглядеть во мне такое, чего во мне, бляха–муха, отродясь не было?
Он так и выразился – «отродясь», чем окончательно очаровал меня. Пафос, таившийся в этом словечке, окончательно развеял небеспочвенные подозрения, что этот бодрый старикан не более чем подставная фигура, подсунутая мне виртуальным Трущевым и его сподвижниками – всеми этими Нильсами Борами, Мессингами, Сен–Жерменами и Заратустрами, пытавшимися соблазнить меня сладкими сказками о прелестях согласия, без которого якобы жизнь теряет смысл и радость.
То‑то в этом земном времяпровождении много смысла!
Буквально невпроворот!..
Что‑то я до сих пор не обнаружил в лабиринте, в который меня в момент рождения угораздило вляпаться, какой‑то особо замысловатой логики.
— Как только меня выписали из госпиталя, добрые дяди из 4–го управления НКВД и Главного штаба партизанского движения взялись определить мою судьбу.
Старикан вновь уставился в стену. Глядел долго, видно, пытался до мельчайших подробностей вспомнить эти трудные дни.
Между тем за окном совсем стемнело, и в непрозрачной весенней мгле прорезались уводившие в историческую даль огни на шоссе.
Петя поднялся, подбросил пару поленьев в печь. Огоньки забегали, заиграли, высветили углы, где со времен Трущева прижились тени былого. В блеклых отблесках печного огня тени зашевелились, задергались, придвинулись поближе. Голос у старикана приобрел странную хрипотцу, речь породнилась с летописью.
— В лето 1944–ое от рождества Христова щеголеватый подполковник из 4–го управления НКВД провел со мной душеспасительную беседу. Говорил гладко, как по писанному – «Гитлеры приходят и уходят», «…мы воюем за светлое будущее», «…нас ведет товарищ Сталин». Давил на сознательность, на необходимость сделать решительный выбор в пользу мирового пролетариата, который не на жизнь, а на смерть сражается с «самым реакционным отрядом мирового империализма – немецким фашизмом». Потом предложил поступить в специальную школу, чтобы получше подготовиться к этой самой борьбе.
Я, наивный гренадер, ответил, что пока не готов встать в ряды сознательных борцов, и признался, что меня куда больше прельщают тайны электромагнитных волн, с которыми меня познакомил толстоватый уже в молодые годы Франц Ротте.
Подполковник улыбнулся.
— Решили отсидеться в тихом уголке? Не выйдет, товарищ Крайзе!
На прощание попросил хорошенько взвесить все «за» и «против» такой, как он выразился, «присмиренченской» позиции.
На конспиративной квартире, где меня поселили после выздоровления, я пришел к выводу, что этот щеголеватый агитатор так просто не отвяжется. Он пойдет на все, чтобы я безоговорочно уверовал в идеи марксизма–ленинизма.
Так и вышло.
Подполковник еще раз побеседовал со мной, я вновь отказался, и меня, поскольку формально я числился германским подданным, отправили в лагерь для военнопленных под Красногорском.
После принятия рюмки «шнапса» для оживления воспоминаний дядя Густав продолжил.
– Es war ein wunderschöner Ort!* (сноска: Это было замечательное место!) Здесь отбывали срок генералы, взятые в плен под Сталинградом, здесь одно время сидел фельдмаршал Паулюс. Сюда поместили фельдмаршала Шёрнера и сына фельдмаршала Клейста – старшего лейтенанта Герлаха. Тот впоследствии заявил о себе как крупный писатель. В Красногорске сидела обслуга Гитлера: его личный адъютант, майор Гюнше, шеф–пилот генерал–лейтенант Баур, старший камердинер Линге. Сюда летом сорок четвертого доставили личного адъютанта Рудольфа Гесса Карла–Хайнца Пинтша.* (сноска: Некоторые зарубежные исследователи, пытаясь доказать, что Гитлер ничего не знал о миссии Гесса, сообщают, что фюрер якобы страшно «отомстил» всем причастным к «измене». Во исполнение этого приказа его вдове было сохранено имение и министерская пенсия, адъютант Пинтш отделался двумя месяцами домашнего ареста, после чего его отправили в строевую часть, а Вилли Мессершмит и Ганс Баур, готовивший Гесса к полету, вообще не пострадали. Хотелось бы напомнить о мести Гитлера, которую испытали на себе участники «Красной капеллы» и заговорщики 20 июля. Их подвергли жутким пыткам, предали унизительной казни.) В Белоруссии Пинтш попал в плен, где в точности описал все подробности подготовки «побега». После его откровений и допросов Ганса Баура у красных не оставалось сомнений, что Гесс отправился на Туманный Альбион с дипломатической миссией и, более того, сумел добиться согласия Лондона на сохранение трехлетнего статус–кво на берегах Пролива.