Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе - Сергей Маркович Гандлевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зерно клюет, и брызжет воду,
И песнью тешится живой.
“Смесь обезьяны с тигром”; Сверчок; беззаконник, под стать “ветру и орлу и сердцу девы”; одинокий “царь”; наконец, “усталый раб”, Пушкин – самое достойное, самое хорошее, что есть у России.
Повторим же вслед за ущербным правдоискателем, но не с обидой, а с благодарностью: “Он несколько занес нам песен райских”.
1997
Лед и пламень
Насколько мне известно, абсолютное неоспоримое первенство признано за Пушкиным примерно с 1880 года, с открытия в Москве памятника Опекушина и с Пушкинских речей, особенно речи Достоевского. (Кстати, в послужном списке А. М. Опекушина – изваяния нескольких русских монархов, включая Петра I и Екатерину II, так что и здесь обращенные к поэту слова Пушкина – “Ты царь…” – нашли неожиданное “сближенье”.)
Не странно ли, что такая огромная, малообжитая, вытянутая вдоль Полярного круга, не расположенная шутить и озабоченная собственной исторической сверхзадачей страна выбрала своим олицетворением именно Пушкина, артиста по преимуществу, в придачу – мулата?! Казалось бы, в этой роли куда уместней Толстой или Достоевский с их жесткой системой взглядов – идейной вертикалью, если сбиться на нынешний политический язык. А не Пушкин, который как черт от ладана шарахался от утилитарного подхода к поэзии: принесения какой бы то ни было общественной пользы, учительства, исправления нравов – и руководствовался в творчестве исключительно гармонией и здравым смыслом.
Но неожиданный выбор Пушкина в национальные кумиры – именно в силу своего идеологического бескорыстия и мировоззренческой широты – делает России честь.
Мы чувствуем, что Пушкин какой‐то особенный, из другого, что ли, теста, чем остальные наши великие поэты и писатели. Синявский даже счел его чуть ли не чудовищем и привел среди прочего такое доказательство: в стихотворении “19 октября 1827” автор с равным великодушием благословляет и друзей-чиновников, по долгу “царской службы” отправивших декабристов на каторгу, и самих каторжан – своих друзей-декабристов. Какая‐то нечеловеческая равноудаленность от победителей и побежденных!
Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!
А К. И. Чуковский сказал, что после Пушкина русские поэты – толпа калек.
Скажу вежливей: по сравнению с Пушкиным у всех прекрасных отечественных поэтов как‐то смещен центр тяжести, недаром к Пушкину намертво, как постоянный эпитет в фольклоре, пристало определение “гармоничный”: у него одновременно страстная душа и бдительный рассудок, что редко уживается в одном поэте. Пушкин умел совместить “лед и пламень”, “холодные наблюдения ума и горестные заметы сердца” не только на пространстве романа в стихах, но и в тесноте двух-трех строф! Эмоциональность его не в ущерб точности, и точность не за счет эмоциональности.
Этому наблюдению я хочу посвятить нынешний очерк – чтобы загнать себя хоть в какие‐то рамки.
Замечательный лирик Афанасий Фет пишет о любви:
Шепот, робкое дыханье.
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
Милого лица,
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря,
И лобзания, и слезы,
И заря, заря!..
Обаяние этого стихотворения в том, что впечатлительному читателю предоставляется возможность испытать эстетическое любовное смятение, изнутри вжиться на короткое время в роль влюбленного, оживить в памяти собственный любовный опыт.
Тот же субъективный взгляд изнутри у последователя Фета – Бориса Пастернака. В цикле “Разрыв” мастерски запечатлен раздрай чувств после прекращения любовных отношений:
От тебя все мысли отвлеку
Не в гостях, не за вином, так на небе.
У хозяев, рядом, по звонку
Отопрут кому‐нибудь когда‐нибудь.
Вырвусь к ним, к бряцанью декабря.
Только дверь – и вот я! Коридор один.
“Вы оттуда? Что там говорят?
Что слыхать? Какие сплетни в городе?
Ошибается ль еще тоска?
Шепчет ли потом: «Казалось – вылитая».
Приготовясь футов с сорока
Разлететься восклицаньем: «Вы ли это?»
Пощадят ли площади меня?
Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
Когда вас раз сто в теченье дня
На ходу на сходствах ловит улица!”
И Фет, и Пастернак как бы описывают симптомы эмоции, подталкивают читателя к перевоплощению, но принципиально не смотрят на ситуацию извне, диагноза лирическому герою не ставят.
Или наоборот: Баратынский, “Признание” (1823). Лирический герой честно предупреждает, что чувств уже нет: “Я клятвы дал, но дал их выше сил…” – и занят анализом – алгеброй чувства. Перед читателем только диагноз в элегической форме:
Не властны мы в самих себе.
И в молодые наши леты
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе…
Любовную лирику Пушкина отличает не меньший пыл, чем стихи помянутых Фета и Пастернака, но он, в отличие от большинства талантливых авторов, не “теряет голову”, каким‐то чудом совмещая описание внутреннего накала страсти с пристальным взглядом на себя снаружи, он одновременно и больной, и диагност.
Вот, например:
Всё в жертву памяти твоей:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
Образцовый союз лирического смятения и точности.
Все стихотворение закипает на огне двух финальных строк:
И мщенье, бурная мечта
Ожесточенного страданья.
(Сильвио из “Выстрела” создан со знанием дела!)
Первая строка – стремительное введение: “Всё в жертву памяти твоей…”
Дальше пять с лишним строк как бы запальчивого перечисления семи (можно загибать пальцы) разновидностей жизненного опыта, озаренных наваждением любви – на женщине свет сошелся клином:
И голос лиры вдохновенной,
И слезы девы воспаленной,
И трепет ревности моей,
И славы блеск, и мрак изгнанья,
И светлых мыслей красота,
И мщенье…
– и вдруг в самом конце этого с виду лихорадочного перечня – по‐научному точное определение последнего из перечисленных обстоятельств и переживаний – жажды мести: “бурная мечта ожесточенного страданья”.
Сходное устройство таланта и у Владислава Ходасевича, которого Набоков назвал “литературным потомком Пушкина по тютчевской линии”: