Жила-была одна семья - Лариса Райт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Память наша осторожна и избирательна. Одних она казнит, других оберегает, третьим позволяет собой гордиться, но никого не награждает собой в полной мере. Да, люди помнят события, помнят друг друга, помнят какие-то слова и чувства, но двое слуг памяти — грифель и ластик — работают слишком слаженно для того, чтобы позволить нам беспрестанно наполнять сосуд воспоминаний. Новые обстоятельства приходят на смену старым, кутерьма жизни бешеным вихрем удаляет из головы файлы, где, казалось бы, так надежно хранились до боли знакомые лица ушедших родных и друзей. Грифель постоянно чертит новые ситуации, знакомства, разговоры. Дарит нам новые чувства, отношения, эмоции, а ластик, когда торопливо, когда не спеша, но с одинаковым усердием выполняет свою работу, освобождая людей от зачастую непосильного груза воспоминаний. И порой каждая вновь испытываемая эмоция кажется человеку самой яркой, самой сильной и неповторимой. Счастливые мгновения встречаются в жизни каждого, и лишь самые важные, самые значительные из них не исчезнут из постоянно меняющейся картотеки памяти.
Ира не была исключением. Она помнила многое из своего прошлого, но некоторые эпизоды давно исказились, размылись, претерпели какие-то изменения, обросли выдуманными деталями, а другие, напротив, возвращались с такой достоверностью, как будто происходили вчера. Так было с поездкой в Турцию. Казалось, что она помнит даже не каждый из трех там проведенных дней, но каждый час, каждую минуту путешествия. Она с легкостью могла бы воспроизвести обстановку каждого из помещений, в которых побывала, лица людей, с которыми общалась, слова, которые произносила. А самое главное то ощущение гармонии, которое испытала она на Памуккале, было настолько сильным и необычным, что не только не забылось, но и до сих пор могло прийти ей на помощь в трудную минуту. Стоило только вспомнить белые вершины, зеленые маковки сосен, море далеко внизу и обжигающие лучи солнца на своих плечах, как сердце неизменно начинало стучать громче, по коже пробегал приятный холодок, а на щеках появлялся румянец. Конечно, она прекрасно знала, что вовсе не красота природы оставила в ее душе столь неизгладимое впечатление, дело было исключительно в спутнике. И тем удивительнее было для нее самой то, что ни до этого, ни после не приходилось ей испытывать подобные бурные и вместе с тем абсолютно умиротворяющие, дарующие спокойствие эмоции. И каждый раз, когда она воскрешала их в своей памяти, жизнь, пусть и на совсем малюсенькую толику, становилась лучше и легче.
Сейчас было самое подходящее время для того, чтобы воспользоваться этим рецептом и принять пилюлю воспоминаний. «Права была, тысячу раз права эта Луиза Карловна, когда назвала меня лгуньей. Ну да, прямо она, конечно, сказать не решилась, воспитание с образованием не позволили, придумала какое-то слово диковинное — «половинчатая». Диковинное, а подходящее, меткое. Одна моя часть здесь: сидит, уткнувшись носом в статью, и ищет грамматические ошибки, а другая все равно гуляет по Парижу. Зачем я отказалась ехать? Это ничего не изменило. Физическое присутствие ничего не решает, а мысли и чувства управлению практически не подвластны. Можно ли заставить себя не думать и не чувствовать? Можно. Только сначала придется заставить себя не жить».
Она резко отбросила лежащие перед ней листы, мечтательно посмотрела в окно. День был чудесным для середины октября: осеннее солнце золотило последнюю листву, воздух был свежим и удивительно теплым. На широкий подоконник старого здания прилетел воробей и запрыгал, зачирикал. Она поставила перед птицей блюдце с крошками от недавно съеденного бутерброда, но та лишь клюнула лениво несколько раз и снова запорхала, заплясала, запела, всем своим видом демонстрируя, что в такой замечательный денек следует скакать и верещать от радости, а не предаваться унынию в душном кабинете среди кипы мало кому интересной макулатуры.
— Ты думаешь? — Ира с сомнением наблюдала за воробьем.
Он не стал отвечать. Чирикнул в последний раз и был таков. Надо было летать, греться под теплыми лучами, любоваться яркими красками, а не пытаться спасти от тоски какую-то тетку, распевая ей рулады на подоконнике.
— Что ж, спасение утопающих — дело рук самих утопающих, — пробормотала Ира, надела пальто, взяла сумку и хлопнула дверью кабинета. — Гулять так гулять. — В конце концов, она запретила себе гулять по Парижу, а бродить по Москве ей пока еще никто не запрещал.
И она бродила, и смотрела, и наблюдала: за группой туристов, внимательно слушающих экскурсовода, за маленькой девочкой, которая не могла сосчитать четырех уток, облюбовавших гладь Чистых прудов, за двумя пожилыми шахматистами, то и дело азартно хлопавшими по специальным часам. И казалось ей, что не по лестнице она спустилась из своей редакции, не полсотни метров прошла по переулкам, а села в машину времени и пролетела на несколько десятилетий назад…
— …Слон, ферзь, ладья, рокировка — и названия мудреные, и ходы чудны€е. Ира с отвращением смотрела на доску. Они уже два часа сидели у Самата, а он, вместо того чтобы говорить о высоком, пытался научить ее играть в шахматы. Она ругала себя за длинный язык. Могла бы промолчать, и сейчас они бы занимались чем-нибудь гораздо более интересным, а не абсолютно, по ее мнению, бессмысленным передвижением фигур по клеточкам. Но нет. Это ее вечное «что вижу, то и говорю» снова сыграло злую шутку. Они просто шли по бульвару. Нет, не просто шли — они держались за руки и обсуждали длинные шеи плавающих лебедей. Ира говорила, что это красиво и грациозно, а Самат утверждал, что, кроме красоты, в любых особенностях животных и птиц кроется логический смысл.
— Просто так в природе ничего не бывает, — спокойно произнес он в третий или четвертый раз. — Вот смотри…
Она уже выслушала рассказ о том, для чего у слона длинный хобот, почему у свиньи пятачок, а у павлина шикарный хвост. Она прекрасно знала, что сейчас услышит еще один неоспоримый довод его правоты, но уступать не хотелось.
— Красота — это не просто так. А слону, кстати, хобот крокодил вытянул, потому что слон был слишком любопытный.
— Знаешь что, любительница сказок? — Он сразу понял, что это из Киплинга.
— Что?
— В одном ты, безусловно, права. Красота — это не просто так, — и он с нежностью взглянул на девушку, выпустил ее руку и неловко приобнял за талию. Ира почувствовала, что покраснела. Самат и сам смутился. Он много, интересно и красочно говорил о чем угодно, только не о собственных чувствах. Пылкие признания и страстные оды не были его коньком. Поэтому тонкий намек и ласковый взгляд уже означали многое. И, впечатленные важностью момента, они оба теперь молчали. А когда очарование минуты все же ускользнуло и возникла необходимость чем-то заполнить затянувшуюся паузу, Ира скосила глаза на скамейку, мимо которой они проходили, и — ну не обсуждать же опять лебедей! — сказала:
— В шахматы играют, а я даже названия не всех фигур знаю.
— Как? — ужас в его голосе был настолько откровенным, что она тут же начала себя ругать. Надо было пошевелить мозгами, прежде чем признаваться студенту мехмата в том, что не владеешь даже основами игры, в которую, конечно же, обязан с блеском играть каждый уважающий себя математик. Теперь надо было срочно спасать положение. И она понеслась, заторопилась, затараторила: