Камера смертника - Борис Рудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Инспектор, который находился между нами, строго приказал мне прекратить беседу и нажал какую-то кнопку. Наверное, от привычной интонации, которой был сделан предназначенный мне приказ, Сиротин мгновенно весь собрался. Какое-то неуловимое изменение произошло во всем: и в позе, и в выражении лица. Передо мной был человек, полный готовности беспрекословно выполнить любое требование. Только в его глазах, которые широко раскрылись и смотрели прямо на меня, стояла такая мольба, такой детский ужас, такая затаенная тоска, что у меня комок подкатился к горлу. Он встал там, огромный, живой, – и ни вздохнуть, ни выдохнуть. Я смотрел в глаза Сиротина и не мог отвести взгляда. Еще минута, полминуты… внутри у меня вместе с комком все перевернулось, сжалось, скрючилось ноющей болью где-то под ложечкой. Если бы не подбежавшие контролеры, которые быстро подняли заключенного и вывели из-за решетки, я не знаю, в каком бы состоянии сам вышел оттуда в коридор.
Все! Этот кончился. Наверное, отец Василий чувствовал, что Сиротин на грани сумасшествия; может, он поэтому и хотел, чтобы я с ним побеседовал, надеясь, что разговор со свежим человеком «с воли» добавит осужденному свежей струи жизни. А может, священник не почувствовал, может, пришло время – и сломалось внутри у Сиротина все. Лопнула последняя ниточка, которая связывала остатки его сознания, психики с реальным миром. И он неумолимо погрузился в небытие тихого помешательства. И с ним он теперь и уйдет в мир иной. А у охранников-то как все отработано, как глаз наметан…
Я выкурил сигарету в три затяжки и ничего не почувствовал. Как воздух вдыхал. Закурил еще одну и теперь уже почувствовал на языке горечь. Спокойно, журналист, спокойно. Сам же декларировал, что ты солдат средств массовой информации, что обязан быть на переднем крае… Вот он, передний край.
Как там испокон веков на войне? Лихие атаки, развевающиеся знамена, генералы впереди солдатских шеренг на белых конях. Фанфары! Да, а есть еще санитарные обозы и полевые лазареты. Есть тазы с грязным окровавленным перевязочным материалом и ампутированными почерневшими конечностями. Истошные вопли раненых, оперируемых без наркоза, падающие в обморок сестры милосердия из дворяночек. А еще – вонища, грязь, гной, пот, кровь, кал, моча… Вот и здесь так же.
Не знаю, почему в моем представлении возникли образы именно армии и войны семнадцатого-восемнадцатого веков. Наверное, потому, что в те времена очень большое внимание уделялось красоте мундиров, так сказать, парадному фасаду. Вот и я несколько дней назад стоял перед парадным фасадом нашего общества. Современное, передовое, активно интегрирующееся в мировую демократию, уверенно идущее по пути гуманизации. А что там остается в кюветах и на обочинах вдоль этой светлой дороги? А вот это и остается. Вот и иди, журналист, иди, обнаженный нерв общественной совести. Иди посмотри, составь собственное мнение, а потом донеси до людей.
Я демонстративно медленными затяжками докурил сигарету и неторопливо отправился к начальнику смены для того, чтобы мне вывели второго согласившегося на интервью осужденного.
Этот человек, видимо, был когда-то крепким парнем со спортивной фигурой. Сейчас передо мной сидела несуразная нескладная фигура с землистым заострившимся лицом. Робу ему до сих пор выдают того размера, который ему определили в момент доставки сюда четырнадцать лет назад. Сейчас этот примерно пятьдесят второй размер висел на нем, как на вешалке. Глаза сосредоточенные, темные, только направлены они в себя, внутрь. От этого и взгляд странно-внимательный и невидящий одновременно.
Петр Лупонин, бывший милиционер патрульно-постовой службы одного из областных центров. Из личного дела я почерпнул, что еще до совершенного преступления Лупонин грешил избиениями задержанных, а еще тем, что обирал пьяных, прежде чем отправлять их в вытрезвитель. А потом с двумя гражданскими дружками они зашли совсем далеко: в 1994-м, по пьяной лавочке, совершили разбойное нападение с убийством трех человек.
О преступлении я его не расспрашивал, он сам неожиданно стал говорить о прошлом. Даже с какой-то охотой, как будто обрадовался лишнему поводу исповедоваться. А может, решил продемонстрировать всю степень раскаяния. По его словам, разбой они не готовили специально; все произошло стихийно, сумбурно. Просто шли по улице, разгоряченные алкоголем, – агрессивные, неудовлетворенные, переполненные чувством превосходства и уверенные в безнаказанности. Здоровенные спортивные парни, да еще в компании с другом-милиционером. Не буду рассказывать, кого и как они там грабили; главное, что преступление милиция раскрыла, как это у них называется, «по горячим следам». Остановлюсь просто на одном моменте: двоих они убили в запале, сгоряча, а вот третьего – как опасного свидетеля, то есть вполне осознанно и умышленно. С целью сокрытия следов преступления.
За решеткой Петр с 1994 года, на спецучастке с 96-го, после того как расстрельный приговор указом Ельцина был заменен пожизненным лишением свободы. И, как мне рассказали в администрации, постоянно демонстрирует раскаяние, лояльность, готовность взяться за любую работу. Хотя и так шьет рукавицы в две смены. И тем не менее я не обольщался, потому что помнил приписку красным на его «визитке» на двери камеры. Там говорилось о скрытой агрессии и склонности к суициду. И это при том, что ни одного акта неповиновения или агрессии в отношении к контролерам он ни разу не проявил и ни одной попытки покончить с собой тоже не совершил. А вот отношения с сокамерниками у него, как мне сказали, сложные. Никакого контакта даже близко.
Я все это помнил, но решил, что откровенность и желание контактировать со мной позволяют задать Петру несколько вопросов, на которые я бы не решился в беседе с предыдущими интервьюируемыми.
– Я понимаю, что здесь вам очень трудно, Петр. Здесь всем трудно, но все-таки это жизнь. Что вам помогает держаться, справляться с трудностями? И что самое тяжелое здесь для вас?
Я понимал, что поставил вопрос слишком размыто, обширно. Но я надеялся именно такой формой постановки вопроса расшевелить осужденного еще больше, вызвать на рассуждения, раскрыться передо мной.
– В бога уверовал, – с готовностью ответил Лупонин. – Вы можете не поверить, думаете, что убийца, – и на тебе! А вот так и есть. Это единственное, что помогает жить. И не просто жить, не просто существовать, а наполняет жизнь содержанием, смыслом. Вы же не представляете, насколько тут бессмысленное существование. Без надежды, без будущего! Жить и понимать, что ни с годами, ни с десятилетиями для тебя ничего не изменится. Только твоя камера, только этот коридор, только небо через решетку на прогулках, только стрекот швейной машинки… И так до самой смерти. А жить-то надо еще чем-то.
Я хотел было вставить ободряющую фразу, поддержать форму беседы, но что-то меня удержало. Может, ощущение, что Лупонин разговаривает не со мной, а с самим собой.
– Я тут четырнадцать лет, до сих пор не могу привыкнуть к монотонности и однообразию. Тут и так режим тяжелый, но монотонность заведенного бездушного механизма сводит с ума. Никогда я раньше не задумывался, что максимальное ограничение свободы так страшно. Передвижение только под конвоем, постоянное наблюдение за тобой через специальное окошко, распорядок дня только по команде. И все повторяется изо дня в день, из года в год с точностью до минуты. И ты начинаешь от всего этого тихо сходить с ума. Трудно описать словами, чего стоит сопротивляться помешательству.