Анатомия глупости - Марина Линдхолм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы отдернете руку, черт побери!
А если кто-то держит руку в огне и кричит: «Ой, мне больно, больше не могу!», но продолжает держать руку в огне, значит, или огонь фальшивый, или рука не настоящая, или он мазохист…
В нашей стране просто невероятное количество женщин, которые держат свои руки в огне.
Они несчастны, на их лицах печать вечного горя и страдания, они скрипят зубами по ночам, они никогда не смеются, они больны, они стареют уже в сорок, они сгибаются под своей ношей – но они ничего не меняют! Вот что поразительно!
Они продолжают держать руку в огне.
Меня зовут Номер Первый.
Первый, потому что есть Номер Второй, то есть был.
Теперь я остался один, то есть мой номер теперь не имеет значения.
Я сижу и жду конца.
Конец наступит примерно часов через пять. Может, раньше.
Дело, видите ли в том, что мы близнецы, сиамские близнецы, Номер Первый и Номер Второй.
Мы соединены друг с другом чем-то вроде пуповины, она достаточно длинная, и много раз мы думали о том, чтобы разъединиться, ну, типа сделать операцию.
Но каждый раз решали, что не будем. Уж раз мы связаны с рождения, зачем бы нам разрезать эту связь?
Мы привыкли жить так, связанными.
И все шло хорошо, мы всегда были вместе, хотя, вы понимаете, трудно уединиться, когда к тебе привязан еще один человек.
И в этом было много хорошего, такая полная уверенность, что ты никогда не останешься один.
Мы любили друг друга, если это вообще можно назвать любовью. Мы почти что думали одинаково, читали одни и те же книги, смотрели одни и те же
фильмы, дружили с одними и теми же людьми, слушали одну и ту же музыку…
Но пару лет назад началась эта история, которая должна завершиться сегодня.
Мой близнец выпил пива, и ему это понравилось.
Пиво, а потом и другие напитки, пил он, а голова кружилась у нас обоих.
Я просил, умолял, запрещал, я чуть ли не на коленях стоял, прося его прекратить свое пагубное занятие.
Он обещал, плакал, извинялся, а потом снова покупал в магазине пиво или что-то другое…
Я не мог его остановить. Я заболел и впал в депрессию. Так мы переругивались почти полгода или больше.
Однажды я серьезно сказал ему, что хочу отъединиться и сделать операцию. Он взмолился, просил не покидать его, поверить ему еще раз, кричал, что покончит жизнь самоубийством сразу же после операции…
Короче, я отложил это дело.
Потом неоднократно я заговаривал об операции, потому что он не мог остановиться и пил, пил…
Но он снова убеждал меня, что все исправится, что я должен дать ему шанс.
Я любил его, как себя, даже больше. И я всегда давал ему этот шанс.
Я думал, что еще не наступил тот момент, когда я должен спасать себя.
Я думал, что я должен спасать его.
Моя почка работала на него, потому что его почка была слабой с рождения. У нас их было две на двоих.
Я не мог решиться на операцию.
Я не знал, когда же надо остановиться и разъединиться, когда уже промедление может стать для меня смертельно опасным.
Я думал о нем, я хотел вдохнуть в него жизнь.
Я старался. Это как в горах…
Сам я не был в горах, но читал, что иногда тот, кто идет в связке, падает с горы, и второй его начинает вытягивать. И самое страшное – решить, что ты уже не можешь вытянуть того, кто сорвался.
Ты веришь до последнего, что у тебя получится, ты тянешь и теряешь силы.
И тогда вы срываетесь оба.
Невозможно отрезать веревку, потому что ты думаешь: а вдруг еще не все?
Где та грань, за которую нельзя перейти?
Сегодня ночью он умер. Я думаю, часов пять-шесть назад.
Когда я проснулся, я почувствовал, что у меня жар.
Я позвал его, стал будить, и почувствовал, какой он холодный.
Я понял, что он умер.
Я не могу встать и дойти до телефона. Я перетянул нашу пуповину обрывками простыни, чтобы его отравленная смертью кровь не убила меня.
Но за то время, пока я спал и не знал, что он умер, я получил достаточно.
Теперь я могу надеяться только на чудо.
Но шансов у меня нет.
Я не могу отрезать пуповину сам – к сожалению, там полно нервов, и я мог умереть от болевого шока или паралича.
Я не могу тащить его на себе – я ослаб за эту ночь.
Я могу только лежать и чувствовать, как нарастает жар.
Я не жалею ни о чем. Я любил его.
Мне грустно и одновременно пусто.
Все закончилось.
Я его не предал.
Я не сволочь.
Я мог спасти себя, конечно, мог.
Но как бы тогда я узнал, что сделал все, что мог?
Теперь я знаю точно – я сделал все, что мог.
Мне не повезло, я не справился. Но я сделал все, что мог. Я все сделал правильно.
Как жарко… Он холодный, а мне жарко…
Надо взять второе одеяло и согреть его…
Хотя он будет злиться… Или нет?
Кажется, он не дышит…
Ах, да, точно, он умер, а я пока нет…
Как жарко…
Но я был прав, точно был прав…
В школе все девочки хотят дружить с мальчиками.
Это вызывает жуткое беспокойство – ну когда же ко мне наконец подойдет мальчик?
Мальчики ходят с независимым видом и не подходят к девочкам.
У них своя мальчиковая жизнь, они заняты своими спортивными секциями, рисованием моделей машин, музыкой, самолетиками и пистолетиками.
Все девочки в моем классе одержимо следовали особой внутришкольной моде.
В мои времена существовала школьная форма, и форма подгонялась по фигуре, ушивалась до невероятных теснот, укорачивалась до невозможной короткости, воротнички кокетливо помахивали воланами и рюшами, фартучки завязывались и застегивались до корсетного состояния, волосы следовало носить с челкой, заколки и резинки для волос украшались висюльками, самые смелые девочки красили ресницы, а самые ретивые учителя гоняли девочек в туалет умываться.
Моя школьная подружка подвергалась репрессиям особенно часто, поскольку имела от природы черные ресницы. Ее коронным номером было покорно выйти из класса, вернуться через 10 минут, демонстративно подойти к учителю и похлопать ресницами, подняв глаза к потолку.