Царская чаша. Книга I - Феликс Лиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Благослови́, душе́ моя́, Го́спода.
Благослове́н еси́, Го́споди.
Го́споди, Бо́же мой, возвели́чился еси́ зело́.
Благослове́н еси́, Го́споди.
Вся прему́дростию сотвори́л еси́.
Сла́ва Ти, Го́споди, сотвори́вшему вся.
– Сла́ва Отцу́ и Сы́ну и Свято́му Ду́ху, и ны́не и при́сно и во ве́ки веко́в. Ами́нь.
Аллилу́иа, аллилу́иа, аллилу́иа, сла́ва Тебе́ Бо́же, – троекратно пропели уже все вместе, и домовые, и дворовые иные, обыкновенно присутствующие, и научившиеся за время не хуже певчих.
Далее читалось из Молитвослова, не всё, конечно, как на соборной службе с иереем, диаконом и певчими, а избирательно. На что душа укажет вольной молитвою.
– Молимся Тебе, Господу Богу нашему, Вседержителю, Творцу великих Небес и всех звезд над нами, малейших пылинок всего сущего и душ человеческих и просим: даруй нам дар молитвы и ниспошли мир душам нашим. Сохрани, Господь…
Петька изъявил желание стоять всю службу домашнюю наравне с прочими, как взрослый уже, и начал прислушиваться пристально к словам, которые прежде никогда не разбирал особо, в церкви будучи, и волей-неволей к общим просьбам прибавлял и свои, безгласно, и главной из них была, чтоб братнина свадьба в Москве случилась (а он подслушал, как приезжий от Сицких с матушкой вроде обмолвился, что так может сложиться, что ехать всем в Москву), и чтоб ему там, как-нибудь, оставаться насовсем разрешили. И хотелось бы с Терентием… Вот уж где полное было б счастье. Внезапно он понял, отчего прежде не вникал, скучая и маясь среди службы несказанно, и силы все употребляя только на то, чтобы стоять смирно: там, в храме, читалось уж больно слитно, скоро и неразборчиво для его слуха, а бормотания причетника он и вовсе не отделял по словам, а здесь, размеренно и внятно знакомыми родными голосами произносимые, слова молитв были как бы и проще, и душевнее, и ближе к нему, так что доходили до сочувственного его внимания и желания повторять их.
– Даруй изобилие плодов земных и времена мирны; с плавающими сплавай, с путешествующими спутешествуй, болящих исцели; и заблудших вразуми, избави нас от всякой скорби, гнева и нужды, сохрани нас Твоею благодатью от всякого греха и научи нас творити волю Твою.
Господи, помилуй…»
Эта короткая молитвенная ночь, сон мимолётный, сборы к утрене, хлопоты по хозяйству, к которым прибавилось ещё и возведение пристроя для молодых, скорая свадьба, заново все к этому приготовления – всё отвлекло Арину Ивановну от того странного, пугающего, томящего предчувствия, что пробудилось с новой силой и словно высасывало сердце. Часто теперь во снах видела она Феденьку, такого, каким отпускала его в Рязань. И всё он далеко был, и она окликала его, подзывала, а он оборачивался, и видел её, но с улыбкой головой качал, мол, не могу сейчас, ты прости меня, матушка. Отчего ж не можешь, силилась крикнуть она, подбеги, обнимемся хоть разок, куда ты, зачем так скоро надо, что и мига единого нет у нас?.. А он всё удаляется, и качает головой, и улыбка его делается горькой такой, будто боится он ответить, не может всего сказать, и нечем ему утешить сердца её. И такая безмолвная горечь из улыбки той источалась, что всю её охватывала, точно кольцом сдавливала, и, задыхаясь от тяжкой ломоты в себе, пробуждалась она точно больною. С чего бы такое, ведь вот когда виделись, весел всегда, собой доволен, проворен, что сокол молодой, ликом ясен, не наглядеться и не нарадоваться.
Всё так, только сама себя обманными уговорами разума утешая, не могла Арина Иванова отрешиться от ведовского тайного знамения в себе, полученного от памятного гадания… То было гадание кровное, вернее не бывает, и сейчас, как наяву, вставал перед ней мраком полыхающий сияющий чудовищный Змий, и очарованный, влекомый непобедимой властью его, нездешний уже сам в Навьей сени Федя. Рассуждать об этом она боялась, называть в мыслях то, что знала сердцем, страшилась, будто это могло бы Феденьке навредить. Будто если она себе признается, что на самом деле понимает, если в мыслях произнесёт, что чувствует, то свершится самое дурное и непоправимое, а пока видение то оставалось видением, и могло быть неправдою, своими её надуманными страхами вызванным мороком. И так долго удерживала она в себе это, что начала понемногу подзабываться. И вот вчера, ввечеру, Купальские травы собирая с Настасьей и теремными девками, нашла она благодатное упоение, как обыкновенно и бывало близ земли, так хорошо ей сделалось, на благоухающем дыханием земным просторе, на краю ещё светлого луга и сыроватого чёрного непроглядного ельника, что решилась она добыть одолень-травы и нынче же погадать до полуночи, чтоб теперь, набело, в душевном покое и отраде пребывая, увидеть правду настоящую, добрую и надёжную…
Дойдя до расколотого когда-то надвое молнией обгорелого пня, на краю ельника оставила ждать Настасью с фонарём. Где-то неподалёку за ними, избегая невольно подсмотреть, как обычно, сторожа, бродил Фрол. Перекликались изредка девушки. Арина Ивановна быстро вышла к круглому чёрному озерку без названия, и в просвете вершин открылось небо и низкая огромная Луна в нём. Она прошептала всё, что нужно, умиротворяя водяниц и саму водицу, и дотянулась до белеющей чашки цветка. Испросив прощения, что губит их красу, вырвала из воды три с длинными гибкими мокрыми стеблями. Уложила в корзину поверх всего, и прикрыла лапой папоротника.
– Иду! Выхожу уже! – отозвалась Настасье, и вскоре увиделся фонарь в её руке и светлый пока что прогал в стволах из леса.
Дома распорядилась всем отужинать горячей кашей на постном масле, сама есть не стала, только выпила воды и чёрствой корочкой закусила, поднялась к себе и не велела тревожить, и готовиться, кому желанно, с нею в домовую церковь нынче идти о полночь.
Как и тогда, разоблачившись до нательной рубахи, распустив тёмные косы, занавесила кружевным паволоком образа и принялась за таинство своё… Добытые цветы лежали тут же на пустом поставце, источая отчётливо пока что свежий запах озёрной тины. Щепоть растёртого в прах дурмана, полыни свежей и хвои в плошку деревянную с водой бросила, и туда же – раскалённый в пламени лампадном особый камешек. От плошки пошёл пар духовитый. Осторожно в плошку были испомещены, вместе со стеблями, кувшинки. Она вдыхала, и просила туман разойтись перед нею, отворить настоящее, показать настающее. Колыхнулось вокруг неё, поплыло и стало неясным, а перед нею прямо оказался Федя, красотой необычайной блистающий в дивном убранстве, и снова будто от неё шагнуть собирающийся… Отчего-то ясно было, через него, неведомо как, вопрошает она грядущее всей семьи своей, и через него же, значит, должна ответа дожидаться. «Федя!» – не размыкая губ позвала она, и он обернулся, как всегда, и опять