Зеркало времени - Николай Петрович Пащенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Господи, как хорошо, что я женился рано, и за мной, всё же надеюсь, кто-нибудь останется. Я благословляю тебя, мне неведомая жизнь, и надеюсь, что ты будешь счастливее и удачливее, чем я». Такое решение, всю мудрость которого я вряд ли был способен тогда оценить, настолько меня успокоило и расслабило, что я впал то ли в странно равнодушный сон, то ли в смутное забытьё при непрекращающейся болтанке между водами и небесами.
Лишь наутро я узнал, что в самое глухое время ночи один из плашкоутов оборвало и понесло на берег у селеньица Агнево, но команда из трёх человек на нём, хотя и не вполне трезвая, не спала и вовремя отдала якоря. Чем и спасла свои жизни, груз леса, казённый плашкоут и многолетнюю репутацию доблестного капитана.
Катер отвёл оставшийся с ним плашкоут на рейд Александровска, вернулся за оторванным, в разгулявшийся шторм сумел взять на буксир и его и тоже благополучно привёл в порт. Поэтому мы и проболтались в Татарском проливе двадцать один час вместо положенных четырёх «алябьевских».
Когда, наконец, я, не чувствуя тела, и обрываясь и оступаясь на трапе руками и ногами, выбрался из душного и вонючего кубрика наверх, на вольный воздух, в нежно-голубом небе ярко-преярко светило осеннее солнце, и за ослепительно белый маяк на изумительном, буквально живом, ярко-зелёном мысу Жонкиер, за тёмные сопки за ним, уползали последние обрывки растрёпанных сиреневых туч.
Холодный, бирюзово-синий, сияющий, будто свежеотмытый, Александровский рейд весь был расчерчен параллельно следующими друг за другом ровными грядами остепеняющихся волн, чётких, как на гравюре с Петровым Балтийским флотом славных времён его создания.
Справа за кормой остались в море высокие, всё ещё мокрые до самых макушек знаменитые скалы «Три брата», которые я так и не смог сфотографировать на память, потому что фотоаппарат мой за штормовую ночь пришел в негодность, и даже в специализированной мастерской потом не сумели его починить.
Я откупился любимым, ещё совсем-совсем новеньким дальномерным «Ленинградом» с беспараллаксным универсальным видоискателем под все тогдашние «лейковско-фэдовско-зорковские» сменные объективы и пружинным приводом, гарантированно протягивающим десять кадров — по инструкции, а на моей камере — двадцать семь при покупке и двадцать пять кадриков здесь, на Сахалине, через год непрерывной фотоработы. Великолепный высокоточный «Ленинград», такой удобный для съёмок авиатехники и на взлёте, и на посадке, и в полёте, погубило его собственное совершенство!
Дубоватый харьковский «ФЭД-2» и даже красногорский зеркальный «Кристалл» выдержали бы и не такое. Но снимать быстролетящие самолёты целыми сериями кадров они практически не успевали.
На свежем воздухе я приободрился и чудом сумел перебежать по сходне — просто узкой доске без всяких там набитых перекладин, чтобы о них не запинаться, — с палубы катера на причал, — а подшутивший надо мной ночью молодой матрос ещё не вполне очухался и не успел меня поддержать за рукав. Похоже, он меня и не заметил, а я разглядеть его бессмысленные глаза сумел. Не мог я только вертикально стоять на твёрдой земле. К моему изумлению, она вся качалась и кренилась подо мной градусов по тридцать или сорок в каждую сторону, а я всё не мог взять в толк, что это водит во все стороны не землю под чистыми небесами, а меня на ней. Мне с палубы перебросили рюкзак, чудом я умудрился его поймать, и катер тотчас отвалил.
С высоты причала — а я, расставив шире ноги, но, всё ещё качаясь, стоял на самом его краю, — мне видны были вдоль всей береговой черты отходы и отбросы шторма: смешанные с песком погибшие водоросли, в них запуталась и, задыхаясь воздухом, трепетала и поблёскивала мелкая рыбёшка.
В Комсомольске, рассказывали, как раз за год до моего приезда, не успел уйти из бухты от шторма сельдевой косяк на много десятков или сотен тысяч тонн. Его выбросило на берег вдоль всей шести- или восьмикилометровой бухты полутораметровым по толщине слоем и шириной двадцать или тридцать метров, чуть не до подошвы сопок. Ту нечаянную рыбу качали с береговой черты рыбонасосами прямо на подошедшие плавучие базы и успели взять несколько годовых планов. Через пару дней в поселке нечем стало дышать от разлагающейся рыбы, и отовсюду с побережья стали свозить бульдозеры, но море с упрямой настойчивостью выталкивало обратно на берег всё, что только что в него с таким трудом сгребли.
Потом ударил новый шторм и забрал обратно в море ошмётки пришедшего в полную негодность дара. Как тут не усомниться в разумности погубителя своих бессловесных подданных бога Нептуна?
Стоя теперь на причале и вспоминая этот рассказ поселковских островитян, я заметил в клубке спутанных и перемешанных с песком ламинарий — длинных лент морской капусты, которую мы с Надеждой ещё так недавно вместе подбирали и, сполоснув в морской воде, ели прямо на берегу, — стеклянно отсвечивающий через веревочную оплётку небьющийся шаровой поплавок — кухтыль, оторванный штормом от чьих-то рыбачьих сетей, то ли японских, то ли канадских, то ли чьих-то ещё.
Всем этим пропахшим йодом добром: рыбой, водорослями, стеклянными поплавками, обломками досок, лишёнными коры обглодышами целых деревьев — море откупилось от ветра, злодействовавшего над ним в минувшую ночь, и вот теперь, рядом с растерзанными жертвами, медленно успокаивается дыхание его освободившейся просторной груди. Поднятая штормом прибрежная муть неспешно оседает через все слои ледяных вод океана обратно в тёмную глубину, до следующего шторма.
В моём рюкзаке, который я закинул за левое плечо, есть такой подобранный на песке у посёлка прозрачный голубоватый кухтыль — на долгую добрую память.
А неподалёку, чуть к северу от Комсомольска, я как-то увидел при особенно сильном отливе даже трёхметровый обломок-обрывок дюралюминиевого самолётного крыла с большой белой звездой в тёмно-синем круге — от какого-то американского военного самолёта, то ли со времён Второй Мировой войны, то ли, на это больше похоже, относительно недавний, хоть и весь перекрученный взрывом ракеты «воздух-воздух» с нашего перехватчика. Я даже попытался представить себе технологию сборки по этому обрывку клёпаного крыла — ничего нового или хотя бы интересного.
Пачка двенадцатикопеечных ленинградских папирос «Звезда», которых до Сахалина я на белом свете и не видел, — последний памятный привет от тети Вали — в кармане моего болоньевого плаща превратилась в сухую грязную труху, и я выбросил её в бурьян, осенённый надо мной гигантскими листьями придорожных лопухов. Постепенно осваивая передвижение своими ногами по твёрдой земле, я замедленно добрёл до столовой у выхода из порта. Брёл, чувствуя землю, ощущая, как свободно, без тошноты и кома