Знал, видел, разговаривал - Юрий Фомич Помозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы читайте дальше, дальше! — загорячился я, привскакивая на стуле.
— Нет, извините! — прервал Леонид Борисов и с силой пристукнул своим легким кулачком по газетной вырезке, словно поставил на стихотворении клеймо производственного брака. — Нет, читать я дальше не буду! Уже первая строфа свидетельствует, что из автора ничего путного не выйдет.
— Но нельзя же судить по одной строфе!
— Нет, можно и должно! — сквозь зубы, со сдержанным ожесточением проговорил Леонид Борисов. — Вот послушайте начало одного стихотворения…
И он своим резким голосом отчеканил:
Они глумятся над тобою,
Они, о родина, корят
Тебя твоею простотою,
Убогим видом черных хат…
Я опустил голову, подавленный. А Леонид Борисов, чтобы, видимо, окончательно сбить спесь с автора, произнес торжествующе:
— Это стихи Ивана Бунина, и они, между прочим, тоже посвящены родине.
IV
Дальше, на протяжении многих и многих лет, я не встречался, как говорится, лицом к лицу с Леонидом Борисовым, не разговаривал с ним, хотя и видел его эпизодически, от случая к случаю.
Наступили трудные времена в жизни писателя. Леонид Борисов не избежал ударов критической дубинки. Разносу подверглись его повесть об Александре Грине «Волшебник из Гель-Гью» и сборник «Дунайские волны», куда вошли художественно-биографические рассказы о писателях, памятные мне еще по довоенным номерам журнала «Ленинград». Насколько помнится, критики обвиняли Леонида Борисова в вольном обращении с фактами писательских биографий, в излишне больших дозах вымысла, что было бы отчасти и справедливо, если бы за всем этим не угадывался подтекст: «Вы, литератор Л. И. Борисов, отныне и навсегда лишаетесь права выражать собственное понимание творчества Некрасова, Тютчева, Чехова, Мопассана и других классиков; вы должны в будущем опираться на апробированные труды таких-то и таких-то литературоведов, чтобы личность выдающихся писателей освещалась методологически правильно, безошибочно!»
К чести Леонида Ильича Борисова, он стойко переносил такие нападки «блюстителей законности» в литературе. Пожалуй, именно тогда он вынашивал замыслы своих будущих блистательных и теперь уже широко известных романов-биографий «Под флагом Катрионы» и «Жюль Верн», не менее известных повестей о Римском-Корсакове и Рахманинове, то есть он шел неукоснительно прямой, ясной дорогой, подсказанной сердцем, он хотел быть самим собой, ибо измена выстраданным убеждениям означала духовную смерть.
Да, жилось тогда Леониду Борисову трудно. Однажды я увидел его в магазине «Старая книга» на Литейном. Стояла гнилая ленинградская осень. Он в растоптанных галошах, в мокром стареньком пальто со вздернутым воротником стоял у приемного окошечка и совал туда, как в топку, книгу за книгой, а оценщик, добрый старик с белым клинышком бородки, увещевал хрипловатым тенорком: «Помилуйте, помилуйте, Леонид Ильич! Вы продаете «Гербовник», «Золотое Руно», «Старые годы», да еще за девятьсот седьмой год!.. Это же неслыханная редкость!.. Сочувствую вам!..» Но на лице Леонида Борисова не дрогнула ни одна морщинка. Наоборот, он вскинул подбородок, весь напружинился, как боец, готовый отразить любую напасть. И я устыдился своей невольно возникшей сострадательной жалости…
Примерно начиная с середины пятидесятых годов книги Леонида Борисова стали издаваться и переиздаваться большими тиражами и получали в печати неизменно высокие оценки. Оказалось, что образно-глубинное раскрытие облика выдающихся писателей, показ самого процесса их одухотворенного творчества, воспевание их рыцарской готовности служить до последнего вздоха родному народу и Отечеству — все это очень нужно современному читателю, все это находит у него живейший и благодарный отклик.
Несмотря на вдруг нахлынувший вал славы, Леонид Борисов оставался все тем же непритязательным в быту человеком — ходил вроде бы в одном и том же сереньком старомодном пальто с воротником, обшитым черным плюшем, в темном костюме, при галстуке, опять же черном. Да и прежним своим привычкам он нисколько не изменил, среди которых была одна, причинявшая многим собратьям по перу беспокойство, — привычка говорить правду в глаза… и вообще быть по-ребячьему непосредственным в выражении своих чувств. За писателем он признавал только одно-единственное право — быть ведущим благодаря мощному излучению мысли в написанных книгах, благодаря захватывающей, убеждающей силе художественных образов.
V
С 1962 года я стал часто встречаться с Леонидом Борисовым как с соседом по дому.
По утрам, примерно раза два-три в неделю, старейший ленинградский литератор (ему уже было под семьдесят) спешил — в дождь ли, в снегопад ли — к трамвайной остановке. Под мышкой у него неизменно был зажат желтовато-бурый, а местами и вовсе добела вытертый кожаный портфель с двумя безнадежно испорченными замками.
Этот видавший виды портфель давно возбуждал во мне самое почтительное любопытство. Однажды при встрече с Леонидом Борисовым на трамвайной остановке я заговорил о его молчаливом, но довольно-таки выразительном сопутчике и даже, помнится, огладил ладонью морщинистую кожу и заржавленный замок.
— О, мы с ним не расстаемся, считай, с декабря семнадцатого года! — восторженно воскликнул Леонид Ильич. — Тогда я, представьте, работал в Смольном и очень бойко перепечатывал на «ундервуде» важные документы. Затем — служба в Красной Армии, секретарство у начальника политуправления Петроградского военного округа, лекторство в воинских частях… А где, спросите, был портфель? Да всегда при мне, всегда под рукой! С ним же, родимым, я после демобилизации хаживал на фабрики и заводы, руководил там литкружками. В нем принес первый свой роман «Ход конем» в издательство «Прибой», к милейшему Михаилу Алексеевичу Сергееву, а обратно, этак месяца через полтора, уже уносил авторские экземпляры… Вернее, не уносил, а словно бы летел с ним в обнимку по воздуху! Ибо тогда неразлучный портфель-дружище казался мне, гордому и счастливому, сказочным ковром-самолетом. Тогда я и поклялся ему в вечной дружбе. И, как видите, держу клятву!
Мне было известно, что Горький неоднократно отзывался с похвалой о романе «Ход конем»; я спросил Леонида Борисова, встречался ли он с Алексеем Максимовичем.
— Как же, как же!.. В двадцать девятом году, в июне, только не помню какого числа, зато припоминаю жаркий солнечный полдень, пыль, топот ломовых лошадей, я и еще шестеро товарищей явились в гостиницу «Европейская», к Горькому. Беседовали долго, около трех часов, но как-то, знаете, беспорядочно. Впрочем, я больше молчал. Мне хотелось по душам поговорить с Горьким, а на людях я стеснялся… Зато весь обратился в слух. И услышал и запомнил на всю жизнь горьковские слова: «Писатель чаще всего и почти всегда работает не тогда, когда он пишет, а когда, на взгляд постороннего, он ничего не делает».
Вдали показался трамвай, и я спросил торопливо:
— Что ж, вам так и не удалось поговорить с Горьким