На исходе лета - Уильям Хорвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он работал над ними, пока не ушел в последний раз. Это случилось накануне твоего рождения.
Протянув лапу, Бичен потрогал фолианты. Казалось странным видеть и осязать предметы, положенные сюда накануне твоего рождения.
— Думаю, мне понравится эта нора, — сказал он. — Я чувствую здесь дух Спиндла.
— Да,— ответил Триффан.— Он бы обрадовался, если бы знал, кто здесь поселится. Спиндл всегда интересовался историей и записывал все так, как оно происходило за годы его жизни. Он был летописцем, как и я, но никогда не называл себя так и всегда оставался скромным. Еще никто не знаком с его трудами, и никто не знает их все, даже я, поскольку был занят своими и вечно бегал туда-сюда. Да! — На глазах у Триффана выступили слезы, но он не заплакал, а приосанился, потому что лично знал такого замечательного крота. — Теперь здесь, на этом самом месте, в то короткое время, что у нас осталось, прежде чем ты начнешь свою великую миссию в кротовьем мире, я научу тебя письму и покажу наши со Спиндлом книги. Из трудов Спиндла ты узнаешь историю нашего времени, а мои поведают тебе кое-что об учении Босвелла, твоего отца.
Изучай их, изучай внимательно, и открой для себя, как создавать собственные тексты, но всегда помни, что писания начинаются с живых кротов и что, закончив, крот должен отложить их, выйти в мир и жить. Если они не помогают кротам, они ничто. Манускрипт всего лишь тоннель, проделанный одним кротом по трудной местности, чтобы другим было легче идти. Трудность может заключаться в писании правды — как это делал Спиндл — или в достижении дарованного Камнем вдохновения, чтобы установить глубокий смысл, заложенный в жизнь кротов, — как делал Босвелл.
Ни манускрипт, ни текст, ни фолиант не затронет душу другого крота так, чтобы заменить ему прикосновение живой лапы к телу. Книги не заменят доверительной сердечной беседы с другом — прикосновения любви. Аффингтонские летописцы об этом забыли, хотя они и оставили нам великое наследство. Я не уверен, что даже Спиндл, при всех своих неоспоримых достоинствах, всегда помнил об этом. Но меня учил Босвелл, а потому я на долгие годы оставлял свои писания, чтобы прожить жизнь полностью и научиться мудрости у других кротов.
— Ты будешь здесь писать или только учить меня? — спросил Бичен.
— Крот может только помочь другому приобрести собственный опыт, — ответил Триффан. — Все прочее — пустые слова. Поэтому я буду писать, а ты, глядя на меня, учиться, и, хотя могут быть лучшие способы, ты будешь учиться именно так, и это будет нелегко.
— А что ты будешь писать?
Триффан не сразу ответил; он снова обвел взглядом написанные им и Спиндлом тексты, походил среди них, в глубокой задумчивости потрогал некоторые и лишь потом сказал:
— Видишь ли, крот, не то чтобы я не хотел сказать тебе, скорее, я боюсь сказать. Босвелл не раз говорил мне, что летописцу лучше никому не рассказывать о том, что он собирается написать, чтобы в разговорах не потерять волю к писанию, и я всегда следовал его совету. Но когда я уясню себе свои замыслы, выбери момент и спроси меня снова, и я открою их тебе. Во всяком случае я хочу, чтобы ты узнал их до... до нашей разлуки, которая произойдет в свое время. Возможно, ты сможешь поведать другим о моих писаниях, ведь иначе никто никогда не узнает, о чем я написал.
Триффан задумался, потом взглянул на Бичена и вдруг сказал со смешком:
— Да не смотри ты так серьезно! Когда я впервые познакомился с Босвеллом, он показался мне величайшим кладезем знаний, и я думал, что он скрывает их от меня. А когда он отрицал это и говорил, что я сам все знаю и просто забыл, я не верил. «Когда-нибудь, крот, ты поверишь», — говорил он, теряя терпение.
— А как выглядел Босвелл? — спросил Бичен.
— Он выглядел здравомыслящим кротом, — сказал Триффан. — Достаточно здравомыслящим, чтобы понимать, что подобные беседы ведут лишь к пустым мечтаниям и праздной болтовне. И крот, которому надо многое узнать, тоже должен для начала понять это. Так что займи нору Спиндла. Мне нужно поработать.
— Но что мне там делать? — спросил Бичен.
— Что делать? — повторил Триффан с веселой искоркой в глазах. — Попробуй не делать ничего. Просто поразмышляй. Ощути присутствие Спиндла, который когда-то усердно трудился здесь, а потом попробуй сделать нору Спиндла своей. Поразмысли над этим.
— Но... — начал было Бичен, чувствуя некоторую странность такого способа начинать что-либо.
Но Триффан уже ушел и замолк у себя в норе.
Забравшись в нору Спиндла, Бичен решительно принял задумчивую позу, но никак не мог понять, как приступить к собственно размышлению. Возможно, в конце концов ему удалось бы это, если бы тишину не нарушили скребущие звуки в норе Триффана, сначала нерешительные, прерываемые неожиданными паузами и невнятным бормотанием, потом все более громкие и уверенные.
— Он пишет! — догадался наконец Бичен, распознав звуки когтей по коре, и уставился на фолианты, оставленные Спиндлом в день своей смерти.
Он пощупал и обнюхал их, не представляя, как сможет когда-нибудь осмыслить эти тексты, не говоря уж о том, чтобы самому найти слова и написать свои.
Глава седьмая
Темные глаза, холодные и немигающие, темными кристаллами блестят в тоннелях, куда не проникает свет.
Глаза следят за Хенбейн, Госпожой Слова, вызывая у нее злость. С тех пор как Люцерн ударил ее, Хенбейн напоминала крота-бродягу, исступленно блуждающего по скале, край которой — пропасть под названием мука.
Глаза, что видит Хенбейн, — это глаза сидимов, она видит в этих глазах упрек и презрение, и те же чувства испытывает к себе и сама.
Злобно ударив мать на склоне Высокого Сидима, когда полыхнула молния и хлынул ливень, Люцерн ощутил свою возмужавшую силу. А Хенбейн ощутила подступившую старость, свой возраст. И он уже не отступит.
Сомнения, чувство вины, утраты, но больше всего неспособность решить, что делать,