Крошки Цахес - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу знать достоверно, почему она отвергла английский вариант баллады, а выбрала перевод Маршака, но не могу и пройти мимо этого русского выбора, который выбивал нас из традиции Дня театра: ставил особняком. Русский, в который она меня ввергла, соединял наши самостоятельные репетиции со столь же самостоятельными, но другими репетициями КВНа, и это двойное соединение (языка и самостоятельности) превращало их в ту самодеятельность, к которой склонялось сердце моего отца. Это только на взгляд Стенли русский язык мягок, шипуч и щекочет глотку. На самом деле он тверд и может встать частоколом. Но тут я снова забегаю вперед: на первых порах мне дышалось легко и весело, как под водой в хорошем скафандре. О том, что кислорода у меня столько, сколько осталось за спиной, я не имела понятия.
Ленка-леди Макбет – умирающая во грехах королева, Костя – ее косолапый и косоглазый супруг, Ленка-Оливия – слова автора, я – преступный лорд Маршал, который, сложись все иначе, той же ночью висел бы на столбе. Приглашая меня на страшное и решительное дело, король поручился сам за себя, за себя передо мною. Он дал мне слово в обмен на мою помощь, помощь в деле, кощунственном с точки зрения той эпохи. Каждый день я слышу свой голос, как будто говорю в трубку, не набрав последней цифры. Пустота окружает меня на репетициях, веселая пустота наших рассуждений. Отступаться нельзя, потому что она приказала.
Незадолго до Дня театра она попросила показать готовую сцену. Мы должны были дождаться окончания ее «Генриха» и выйти после них. Я была уверена, что генриховские сразу уйдут, но они не ушли. Ф. словно и не заметила: сидят и сидят. Она следила с доброжелательным вниманием. Ласковые глаза учительницы – как на чужое. Уличенный лорд Маршал воздел руки и повалился на колени перед поручившимся за себя королем. С колен я смотрела, как она смеется. Она бросала взгляды на зрителей, допущенных увидеть чужое, словно, приглашая на смех. Отсмеявшись и дав отсмеяться им, она сказала, что в этом моем падении есть много от восточных деспотий, которые ей, конечно, близки как тирану и деспоту и как восточной женщине, но откуда это во мне, для нее загадка. «В Англии, – она смотрела на меня с презрением, – падают тише… Ты понимаешь меня?» Я поднялась и упала тише. Мое новое, английское, падение пробило брешь в русском частоколе, и нас отпустили с миром. Для пущего спокойствия мы решили прогнать готовую сцену в зале, и тут совершенно неожиданно перегорел свет. Везде, кроме галереи, откуда он падал широкой лунной полосой. Прикинув, мы решили поставить королевское кресло в световой поток. На другой день мы рассказали об этом случае Ф., и она легко согласилась с нашей идеей.
Королева сказала, что может надеть ночную рубаху леди Макбет и так и сидеть в ней до самой смерти. Королю вполне хватало костюма Ричарда, который мог сойти за панцирь, не ползать же по сцене в латах, да и вряд ли он явился бы в покои к умирающей греметь настоящим панцирем. Плащ с капюшоном – и хорош. Ленка подала идею перекрасить голубоватое платье Оливии в торжественный и скромный черный. Со мной малой кровью не удавалось. У родителей я просить не рискнула. Деньги нашла сама: перестала завтракать и мало-помалу скопила солидную сумму – десять рублей, которой вполне хватило на синий сатиновый камзол и синий с белым подбоем плащ. На длинный монашеский хватило не вполне. По сравнению с Костиным мой выглядел куце: псевдофранцисканский капюшон едва закрывал лоб.
Через пару недель на имя Maman пришло официальное приглашение от нескольких культурных обществ южной Англии, в котором наш театр (сцена из «Ричарда» и сонеты), его руководитель, а также Maman и Б.Г. приглашались на гастроли по четырем южноанглийским городам за счет устроителей. Соблазн был велик, и Maman закинула удочку, на которую попался ответ: дескать, театр выехать может, но только с детьми из рабочих семей. Без надежды на успех Maman мягко предложила Ф. подготовить «Ричарда» в новом составе, почерпнув исполнителей из согласованного списка. Ф. отказалась, но слух пошел и достиг наших ушей. Мы обнаружили политическую подоплеку в самом факте своего рождения. Та зима соединила, казалось бы, несоединимые вещи: родителей и политику. Теперь, по прошествии четверти века, это соединение не кажется мне нелепым.
Конечно, она сама набросала их фасоны. А может быть, показала на себе. С привычной легкостью обвела рукава плавными широкими движениями, узким собранным жестом подчеркнула талию – ладонями от груди, и подхватила широкую юбку концами пальцев. Она умела носить воображаемые платья. Обсудила с ними и цвета, но они, они молчали до самого Дня театра. Когда они появились, когда привезли на машинах, выглаженными, с иголочки, внесли, подымая от пола, Ф. порозовела. Они стояли в дверях, высоко подняв руки, и розовели ее радостью, потому что теперь нам, отставленным, становилось ясно как божий день, что, отставив, она не ошиблась. Она сделала правильный выбор, когда, отвернувшись от нас, повернулась к ним: к 9 «а», нашим соперникам по казахскому КВНу. Их родители заказали костюмы в настоящем ателье, но сами не пришли, побоялись побеспокоить. Вместо родителей, стояли их великолепные, неописуемые по красоте платья – на каждое пошли, а значит, были куплены метры и метры тончайшего шелка: желтого и бледно-вишневого для проказниц; черного, с жаккардовым узором для королевы-матери; белого атласа и шифона – для Джульетты. Платья проказниц держались на жестких обручах и были расшиты мелкими бантиками и широкими волнами кружев. Они были такими настоящими, что Ф. легко и с удовольствием сделала вид, что не замечает их фасонов – фасонов XVIII века. Стараниями новых родителей наступающий День театра становился роскошным: не шел ни в какое сравнение с предыдущими.
Она всегда смеялась над нашей способностью путаться во временах, стоило ей задать какой-нибудь исторический вопрос. В таких случаях она выводила нас из ступора ироническим: ладно, хоть до или после Рождества Христова? Теперь, когда Виндзорских угораздило залететь в другой век, она смолчала, не стала утешать их. Она вообще не стала никого утешать – ни нас, оторопевших, ни их – угораздивших, но заметила их временную ошибку, иначе с чего бы ей вскидывать глаза, бросать тот самый короткий взгляд, который она бросала всегда, когда ловила ошибку во временах. Коротким, кратчайшим взглядом она спрашивала меня: до или после? И я, только что любовавшаяся их платьями, платьями родительской любви и почтения – прекрасными, щедрыми и ошибочными, ответила: после. Мой куцый францисканский плащ не принадлежал ни одному из веков. Я не ела завтраков и шила сама. За ним не стояли мои домашние, от которых в тот миг, ответив ей после, – я отказалась.
Я не успела ничего додумать, потому что в дверь постучали. Прибежал гонец от мальчишек из соседнего кабинета и сообщил, что Федька-Ромео забыл дома темно-синие рейтузы. Ее взгляд оторвался от меня и собрался: «И что же, – она спрашивала, как спрашивают гонца, принесшего очень плохую весть, – он собирается шастать под балконом с голыми ногами?» Софка, белая, как родительский атлас, поднималась, забыв руку в волосах, в которые вплетала жемчуг. Я опустила глаза и увидела свои ноги в ярко-синих колготках, тех самых, которые отец привез из Чехословакии, и вот теперь они доросли до лорда Маршала, и значит, и до Ромео. Ф. поймала мой взгляд, коротко кивнула и отвернулась. «Выйди», – я спасла гонца и принялась стягивать. Стянув, я мгновенно и запоздало представила себе всю процессию, как мы идем до актового зала: белое, черное, желтое, вишневое – во всей красе, и я за ними, в синем коротком камзоле с голыми ногами, лезущими на каждом шагу из моего узкого, не вполне монашеского плаща. Я шла за ними, как призрак своей собственной жизни – до. Жалкий призрак, который носит короткие чулки в резинку. Я подошла к двери, сунула колготки и прошипела: «Принеси Костин плащ». Гонец кивнул, умчался и через минуту вернулся с плащом и Федькиным «спасибо». Призрак растаял. Я закуталась, и Софкина рука снова взялась за жемчуг. Ф. сказала, что все могут сесть в зале по правой стене и выходить прямо из зала, все, кроме Джульетты, которая должна быть на галерее. Сказала, посмотрела на меня, и я поняла, что ко мне ее «все» не относится: я буду сидеть за сценой с голыми ногами.