Любовный секрет Елисаветы. Неотразимая Императрица - Елена Раскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Розум решил стать на молитву – но не для легкой смерти Елизаветы, а для ее спасения. И отмолить жизнь и свободу Елизаветы он собирался единственным своим достоянием – голосом.
* * *
В ту ночь Розуму казалось, что его голос – стрела, на мгновение застывшая на выбранном ею пути. Миссия Олексы близилась к концу, а вместе с ней – и голос. Розум видел перед собой императрицу, ее оплывшее нарумяненное лицо с насурьмленными бровями, Лизаньку – в ногах у государыни, и картина эта представлялась Олексе полем битвы, ожидающим его прихода. Ни страха, ни сожаления не было в его душе, Розум лишь пытался вкатить на гору огромный, обжигающий ладони шар, и после каждого сделанного шага безмерная усталость наполняла все его существо.
В покоях у Елизаветы, перед иконой Богородицы Семистрельной, Олекса пел знакомую с детства хвалу Богородице:
«О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь, Ангельский собор и человеческий род: освященный храме и раю словесный, девственная похвало, из Нея же Бог воплотися и младенец бысть, прежде век сый Бог наш; ложесна бо Твоя престол сотвори, и чрево Твое пространнее небес содела…»
Олекса знал лишь одну цель – наполнить жалостью немилосердное сердце Анны Иоанновны, смирить ее гнев и гордыню, и прямо в жестокую, греховную душу императрицы метил он своим пением.
Он пел, и с каждым мгновением все меньше воздуха оставалось у него в груди и света перед глазами. Таял и отдалялся мир, за туманной пеленой мертвой, нечеловеческой усталости исчезало лицо Анны Иоанновны, меркла и проваливалась в черную дыру привидевшаяся Олексе картина Лизанькиного допроса и унижения. Петь становилось все тяжелее, и сердце отчаянно замирало в груди, устав отсчитывать звуки и мгновения. Колени подгибались, ныли кисти рук, как будто уставшие держать невидимый груз, и на заключительном «О тебе радуется, Благодатная, всякая тварь, слава Тебе» Олекса потерял сознание.
А в это время во дворце Анна схватилась за сердце, словно пробудившееся от сна и занывшее мучительно и сладко, и, взглянув в заплаканное лицо цесаревны, впервые не смогла увидеть в ней надоевшего и неотвязного врага. Не тень за троном, не опасная соперница валялась у нее в ногах, а лишь насмерть испуганная, притихшая девчонка, жалкая, слабая, подурневшая до безобразия, не российская Венера, кумир гвардии, а бесчувственная кукла, уставшая бояться и плакать.
И эта кукла нисколько не страшила и не тяготила Анну. Оставалось только отпустить ее с миром.
Когда Олекса очнулся, ангельским пением лился над ним умиленный шепот Лизаньки, и говорила цесаревна так по-матерински нежно, с такой не свойственной ей бесстрастной и безмерной добротой, без тени кокетства, что слова ее показались Розуму сном. Никогда еще эта пылкая, чувственная особа не была так добра и мила, никогда еще не лучилась таким безмерным светом.
– Слава Богу, открыл глазки, – шептала Елизавета. – Мы уж тут с Иваном Ивановичем что только ни делали, а ты ровно спишь. Ты ведь молился за меня, ангел?! А потом силы в молитве истратил и упал в бесчувствии… А меня государыня отпустила. Видно, твою молитву услыхала. Ответь мне, душа моя, не молчи…
Олекса попытался ответить цесаревне, но не смог вымолвить ни слова. Голос впервые не слушался Розума, ломался и крошился, как мел, бессильный начертать что-либо на грифельной доске отчаяния.
Но Елизавете уже не нужны были слова. Молчание Розума сказало ей больше. И цесаревна продолжила все с той же обескураживающей материнской добротой:
– Хочешь я, Алеша, женой твоей стану? У меня ведь, кроме имени, ничего нет. Ты мне голос отдал, а я тебе – имя. Так и обменяемся дарами. А обвенчаемся тайно. Марфу Сурмину с Лестоком в свидетели позовем. И никого боле. Коли прознает государыня, быть мне в монастыре, да и тебе головы не сносить.
И, не дождавшись ответа, Елизавета скрепила свои слова поцелуем.
Племянница императрицы Анны, великая княжна Анна Леопольдовна, была особой робкой и болезненно несчастной. С самой ранней юности ее окружал ореол страдания, хотя подлинных несчастий Анна еще не испытывала.
В семнадцать лет она влюбилась в саксонского посланника Линара, влюбилась легко, по-девически, словно играючи, но когда грозная тетка, императрица Анна, заставила зарвавшегося поклонника племянницы уехать, княжна уверила себя, что жить не может без галантного кавалера, передававшего ей слащавые любовные записки, и укрылась в этом вымышленном чувстве, как в крепости. Ей нравилось лить слезы, чувствовать себя покинутой и досадовать на тетку.
Потом Анну выдали замуж за брауншвейгского принца Антона-Ульриха, и хотя принц был неглуп, любезен и намеревался носить юную жену на руках, сердце великой княгини, привыкшее к минору, так и не смогло настроиться на мажорную волну. Аннушка по-прежнему лила слезы и с тайной завистью и явным восхищением наблюдала за развеселой цесаревной Елизаветой, которая, как и государыня, приходилась ей теткой.
Елизавета была старше, опытнее, бесстрашнее, о ее любовных похождениях судачил весь Петербург, а она, казалось, не испытывала ни тени смущения. Все так же шутила, обольстительно и лукаво улыбалась, волосы отливали огнем, а в глазах светилось безрассудство. Аннушка растроганно наблюдала за Елисавет Петровной из-за широкой спины тетушки-государыни и ловила каждое слово, каждую улыбку цесаревны.
А Елизавета скользила по ней равнодушно-рассеянным взглядом. Зачем ей было замечать эту робкую, вечно несчастную девочку, привыкшую к роли жертвы и забывшую разучить другие? Она могла лишь пожалеть Аннушку и пожелать ей поменьше плакать да побольше жить.
– Что это у нашей великой княжны глаза все время на мокром месте? Слезы льет, как небо – дождь, – спрашивала цесаревна у Алеши Разумовского, возвратившись с пышного императорского праздника и недовольно рассматривая в зеркале скромное платье, в котором по причине бедности вынуждена была туда явиться. – Как сейчас помню, стоит она под венцом и плачет. Жених изнервничался весь, государыня в гневе, гости в недоумении, а она – точно жертва на заклание. Словно боль свою будущую предчувствует. А ведь счастливица она, посуди сам, Алеша. Государыня ее наследницей объявит. Ее, а не меня.
– Сирота она, – ответил Разумовский после минутного замешательства. – Ни отца, ни матери. Оттого и печалится.
Олекса ловко, как камеристка, вынимал шпильки из Лизанькиных волос и целовал капризные рыжие пряди. Ее волосы пахли августом, самым жарким и страстным летним месяцем, и этот аромат сводил Олексу с ума. Он никак не мог к нему привыкнуть, но каждый раз полной грудью вдыхал сладкий, блаженный запах.
– Так ведь и я сирота, – резонно заметила цесаревна, – а слез не лью понапрасну.
– Тебя отец навещает, – возразил Олекса, и на мгновение ему стало зябко от сказанного, – а подле нее – никого.
– Подле нее государыня-тетка, муж да придворные. Свеч и соли она не жалеет, в платьях новых ходит и на ночные допросы не ездит. И в монастырь дальний ее сослать не грозятся, – гневно выговаривала Елизавета, хотя на этот раз Олекса и не думал ей возражать. – Нашел страдалицу… Меня лучше пожалей.