Великая разруха. Воспоминания основателя партии кадетов. 1916-1926 - Павел Долгоруков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве уже некоторые мои приятели днем не выходят, кто отпустил, кто сократил бороду. В начале октября, в день выезда с паспортом украинца Черниговской губернии Зайцева, я тоже подстриг бороду, чтоб походить на хохла. В Москве же я все время ходил по улицам в своем виде. Как-то на Никитском бульваре сижу и читаю газету. Подходит такой видоизмененный знакомый и удивляется, что я не скрываюсь. «Разве вы не видите, – отвечаю я, – я скрываюсь за газетой».
Через Биркенгейма я с трудом получил в счет проданных кооперативу досок, привезенных в Москву через Нижний на баржах, с моего костромского завода, 50 тысяч рублей, из коих себе взял 18 тысяч, а остальные, к сожалению, оставил на расходы по имениям. Купил за 500 рублей четыре золотые десятирублевки и одну десятимарковую, чтоб подкупать на границе большевиков и немцев. Мне казалось тогда, что я заплатил очень дорого за золото. Жалею, что не купил его на всю сумму. Паспорт купил через полицейский участок за 1200 рублей.
Как мне, так и многим другим помог в получении разрешения на выезд мой партийный приятель и сочлен по К.-д. Центральному комитету А.Р. Ледницкий, бывший во главе польского ликвидационного комитета. Через него же я достал пропуск застрявшему на нелегальном положении члену французской военной миссии Эрлишу, депутату-социалисту, которому при наличии немцев было особенно в Москве опасно.
Пришлось немало мне походить по большевистским и украинским учреждениям, и наконец я получил разрешение выехать в украинском теплушечном поезде. Приезжаю около 10 октября на Брянский вокзал – весь поезд уже набит битком и приходится ехать обратно. На следующий день какая-то дама-распорядительница сжалилась надо мной и втиснула меня в теплушку того же поезда. Никак не предполагал, что уезжаю из Москвы так надолго. Я уезжал за счет большевиков на даровом поезде для бежавших с мест боев украинцев при наступлении немцев. Даже чай и обед в дороге давали даром. Было произведено на бесконечных остановках три поверхностных обыска. Спичечную коробку с золотыми я успевал при этом прятать в траву около пути. Но на границе подкупать мне, вопреки предсказаниям, никого не пришлось, и эти пять золотых сохранились до сих пор в виде моего неприкосновенного золотого фонда.
Через два дня к вечеру мы подъехали к конечной русской станции Зерново, находящейся в трех верстах от хутора Михайловского на немецкой Украине. В тот же вечер комендант поезда, выбранный вагонными старостами (двустепенные выборы), отправился в хутор Михайловский с бумагами для переговоров о принятии нашей партии. Поезд был демократический, и так как я один из сотен пассажиров говорил по-немецки, то просили и меня пойти с ним.
Отойдя немного, мы встретили пограничный пикет с пулеметами на железнодорожной насыпи. На окрик мы объясняем, и нас пропускают. Хутор Михайловский – большое местечко при сахарном заводе Терещенко. Немецкие часовые приводят в комендатуру. Там просматривают бумаги, приказывают пассажирам явиться завтра. Возвращаемся опять вдвоем в лунную ночь благополучно, хотя нас предупреждали, что в пограничной полосе развился бандитизм. В стороне слышны отдельные выстрелы. Большевистский пикет нас узнает и пропускает. Близ поезда – живописный табор с кострами. Пришлось еще ночь переночевать в Рос… в Совдепии. На следующий день нагружаем нашу поклажу на телеги, которые доставляют за дорогую плату крестьяне, и мы с комендантом ведем партию в соседнее государство. Длинная процедура у коменданта. Неприятное впечатление от того, как немецкие унтеры хворостинкой регулируют и направляют движение послушной русской толпы. Оказывается, нам придется прожить дней пять в карантине до дальнейшей отправки. Партиями нас направляют в карантин – ужасные, временные бараки для железнодорожных рабочих. Мой барак помещался под самым железнодорожным мостом. Ночью очень холодно.
На следующий день я решил превратиться из Зайцева в Долгорукова и проситься ехать далее, хотя доказательств моей личности никаких не имел. К счастью, переводчиком у коменданта был служивший у Терещенко петроградский кадет, который узнал меня и подтвердил мое identite. Обещали меня отпустить. Прозяб еще одну ночь в бараке, а наутро пришел ко мне переводчик и принес разрешение. В тот же день я выехал в Киев. Проезжая над бараками, я из вагона раскланялся с моими компаньонами, которые, наверно, мне завидовали. Оказывается, какие-то студенты еще в московском поезде узнали меня.
Противно было смотреть, как в вагонах немецкий вахмистр, попыхивая сигарой, что-то рассказывает, объясняет жестами, а публика чуть не с подобострастием его слушает, старается понять, поддакивает победителю. Немцев на станциях почти нет, да и в Киеве войска мало видно.
Киев с апреля прошлого года, когда я возвращался из поездки на фронт, мало внешне изменился. Статуя Столыпина с пьедестала убрана. Скоропадский возведен на гетманский пьедестал. Распоряжаются немцы. Кое-где следы разрушения. Остановился я у Д.Н. Григоровича-Барского, председателя Киевского К.-д. комитета, и пробыл в Киеве дней десять.
В то время Киев был первым беженским этапом. Он был переполнен московскими и петроградскими беженцами, интеллигенцией, аристократией. Устраивались какие-то еженедельные обеды с публикой, преимущественно яхт-клубной. Олсуфьев повел меня на такой обед, но я чувствовал себя не в своей тарелке и что я тут лишний и скоро ушел. Олсуфьев потом мне сказал, что ему досталось за мой привод. После обеда Мятлев читал и пел свои талантливые, едкие памфлеты и куплеты на политические злобы дня. Помню куплеты «Ни гуту». Мой приятель граф Дмитрий Адамович Олсуфьев жил тогда у своего родственника Скоропадского. Незадолго до его падения он от него переехал. Тогда в очередном памфлете Мятлева была такая строфа:
Кто имел недвижимость в Малороссии, спешил продать лес и сруб, получить деньги под имения, заводы. У таковых с утра околачивались евреи.
Тут же впервые открылось аристократическое кабаре, которых потом в эмиграции было немало. Кое-кто бросился в спекуляцию, используя связи со Скоропадским и другими для получения разрешения на пропуск вагонов товаров.
Так как в гетманском правительстве были и министры-кадеты, то у Григоровича-Барского бывали совещания и разговоры по поводу деятельности министерства, в которых я не принимал участия. Я незнаком с деятельностью министерства, но со стороны оно почему-то отдавало опереткой. Настоящая власть чувствовалась у немцев.
Я не шовинист и не германофоб. Но неприятно было ходить добиваться права на жительство, на выезд в немецкие присутствия в русском древнем Киеве. Каюсь: мне менее претило посещение в Москве присутственных мест большевиков, мною ненавидимых и власть которых мне отвратительна. Это явление психологическое. А в самом начале войны, в разгар шовинизма, я же, как пацифист и председатель Общества мира, на многолюдном собрании этого общества в Москве в переполненной зале Политехнического музея восстал против погромов магазина с вывесками немецких владельцев, высмеивал переименование в ресторанах филе по-гамбургски и венского шницеля в филе славянское и шницель по-сербски и, призывая к отчаянной борьбе с врагом, призывал и к гуманному отношению к мирному немецкому населению, приводя слова французского социалиста Вальяна в 70-м году: «Мы воюем с германским милитаризмом и империализмом, но не с мирным немецким народом». В юности мне приходилось жить в Германии, и мне прирейнское и баденское население очень симпатично. И тем не менее спокойное пребывание за гранью вражеских штыков в Киеве мне более претило, чем тем правым элементам, о которых я говорил в предыдущей главе.