Очерки по русской литературной и музыкальной культуре - Кэрил Эмерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересно заметить, что и Гаспаров, и Бахтин оба высоко ценят «вненаходимость» исследователя по отношению к предмету исследования, но оценивают и методически используют они эту вненаходимость совершенно по-разному. Возражая Бахтину, Гаспаров следует древней и очень почтенной традиции. А неадекватно представляя Бахтина, М. Л. как раз более оригинален.
В этой статье меня интересуют в основном два гаспаровских возражения Бахтину и, соответственно, два возможных опровержения этих возражений. Одно возражение имеет для Гаспарова принципиальный характер: он не принимает понятия «диалог», как и родственного ему понятия «полифонии», в качестве полезных и соответствующих делу филологии инструментов литературного анализа. Второе его возражение Бахтину – методологическое: оно направлено против одной из бахтинских новаций в области исторической поэтики – против «мениппеи», в которой Гаспаров усматривает особенно характерный пример пристрастия Бахтина к извлечениям и фрагментам, то есть, собственно, – произвол «философа», подменяющего предмет филологии беспредметными фикциями, лишенными научно доказательной силы. В этой связи поучительно сравнить гаспаровскую полемику с некоторыми дискуссиями в американском академическом мире.
В американском контексте (начиная с 1960-х годов) на одной стороне оказались формалисты-позитивисты – «литературоведы», представители более традиционной «истории литературы» (old historicists), для которых главное в литературе – это текст. Они стоят на том, что прошлое принадлежит только прошлому, то есть соотносится только с собою же, и мы должны служить такому равному себе прошлому на его собственных условиях и основаниях, храня верность неподвластным времени шедеврам. Ибо наши предшественники, какими бы ни были созданные ими ценности, творили отнюдь не ради нас и не имели в виду наших сегодняшних ценностей. Такую позицию, распространенную в университетах как американских, так и европейских, можно назвать «гаспаровизмом» (Gasparovism)[54].
На другой стороне, оппонирующей «гаспаровизму» у нас в США, – «постмодернисты», последователи «нового историзма». Вслед за своим лидером, Стивеном Гринблаттом, сторонники этого литературно-критического направления уделяют основное внимание контексту, в который входит литературный текст. Они утверждают, что прошлое «резонирует», то есть является не столько источником информации, сколько источником удивления, чуда истории. И мы можем активно войти в это чудо, в историческое измерение, благодаря феномену литературы, магия которой представляет собой «сверхъестественную способность создавать видимость того, что написано это <…> для нас» [Greenblatt 1997: 481].
Бахтин и Гринблатт, конечно, странная пара: два человека разных поколений, разной специализации, разных теоретических интересов и пристрастий, наконец, разных темпераментов. Больше того: объективная ирония этой моей статьи заключается, среди прочего, в том, что весь человеческий и научный склад русского мыслителя Бахтина (погруженного в книги со страстным желанием «мысль разрешить», что, впрочем, не мешало ему быть блестящим преподавателем-традиционалистом) гораздо больше напоминает как раз его оппонента Гаспарова, чем нашего Гринблатта, который является отчасти даже как бы учеником Бахтина. Если Бахтин не дожил до расцвета «индустрии Бахтина» и ему не пришлось за нее отвечать, то Гринблатт (для которого Бахтин был, по его словам, «одной из мощных интеллектуальных встреч», повлиявших на его критическую деятельность[55]) на протяжении десятилетий уверенно выстраивал свой имидж, достойно парируя удары враждебных критиков. И тем не менее рецепция Бахтина и Гринблатта, похоже, развивалась по одной и той же схеме.
В самом деле: Гринблатт тоже был культовой фигурой в США в 1980-х годах. Инициированный им «новый историзм» не поддается точному определению, но он привлек к себе почти всеобщее внимание (подобно неточному, но привлекательному «диалогизму» и «карнавалу» у Бахтина), потому что везде и всюду в воздухе носились ожидания новой методологии. Все искали тогда некую небывалую литературно-критическую модель, которая радикально по-новому сумела бы связать контекст и текст, части и целое; искали модель, которая позволила бы заново определить культурный артефакт – и, соответственно, освободить его от каузального ряда истории; модель, способную продемонстрировать, с одной стороны, поистине безграничные творческие возможности критика, а с другой – теоретическую непритязательность, безыскусственность той маски, за которой критик скрывает свое лицо; продемонстрировать одновременно и хитроумную изобретательность микропрочтений, и смелость макрогенерализаций.
Неудивительно поэтому, что доводы Гаспарова против Бахтина имеют много общего с теми аргументами, которые были выдвинуты против «нового историзма» в США примерно в то же самое время. Благодаря эрудиции, харизме и литературному мастерству Гринблатта возглавляемое им движение получило широчайшее распространение и стало восприниматься как настоящий слом парадигмы – вызвав, разумеется, впечатляющую реакцию возмущения со стороны выдающихся литературоведов и критиков гаспаровского типа. Оппоненты Гринблатта напечатали свои возражения против предложенной им практики литературно-критического исследования в известных журналах[56].
Я упоминаю об этом здесь для того, чтобы сопоставить научную позицию Гаспарова с другими, равнодостойными этой позиции, аргументами. Если различия между двумя великими русскими учеными, Бахтиным и Гаспаровым, попытаться обнаружить и вскрыть по ту сторону полемики между ними, то, возможно, интересующий меня «диалог» переместится из «малого» в «большое» время. Впрочем, диалог ли это?
Автор и герой в академической деятельности: искажающие маски диалога
Гаспаров, конечно, с ходу отверг бы самую мысль о том, что его связывают с Бахтиным какие-то там диалогические отношения. Идея «диалога» не может не казаться ему таким же нелепым заблуждением, как и родственная этой идее фикция о вымышленных созданиях художественной прозы, которые якобы могут по собственной инициативе «вступать в общение» друг с другом или (как этого требует замысел полифонического романа) со своим же автором-творцом. Гаспаров скажет примерно так: ни о каком диалоге не может быть и речи, потому что Бахтин и его мир – мертвы. Филология, которая началась как изучение древних, давным-давно исчезнувших культур и языков, осознает этот факт и ограничивает свои притязания более скромными задачами восстановления подлинности текстов и адекватного, точного их комментирования. Филологи не участвуют в «разговоре между эпохами».
В этой своей части аргументация Гаспарова опирается на древние и почтенные авторитеты. Представление о том, что диалогическая форма, в особенности сохранившаяся в письменном виде, – это фикция, мошенническая уловка рефлексии в отношении прежней жизни, которая не может снова стать живой, нашло свое классическое выражение в конце платоновского диалога «Федр». Сократ утверждает там, что слова, запечатленные на письме, – мертвые слова: они совершенно бессильны постоять за себя и отстоять себя перед аудиторией какой-либо последующей эпохи, они лишены всяких прав перед будущими адресатами. Про слова, которые сохранились благодаря изобретению письма, «думаешь, будто они говорят, как разумные существа», но на самом деле они всегда больше похожи на образ, запечатленный на стене, чем на живой разговор; «если кто спросит о чем-нибудь из того, что они говорят, желая это усвоить, они всегда отвечают одно и то же» [Платон 1993: 187].
Сократ полагает, что письмо и