Странствие Бальдасара - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером только об этом и говорили, и каждый путешественник утверждал, что никогда в это не верил. Однако стоило только приблизиться другому каравану, как все покрывались мертвенной бледностью, и никто не решался сказать неизвестным путникам хоть слово.
4 октября.
Сегодня мне рассказали еще одну басню, но она не позабавила меня.
В обед повидать меня пришел какой-то человек. Вопя и жестикулируя, он утверждал, что мой племянник слишком сблизился с его дочерью, и угрожал смыть это оскорбление кровью. Хатем и Маимун попытались урезонить его, караванщик тоже вмешался, но незнакомец, казалось, был доволен, видя мое замешательство.
Я поискал взглядом Хабиба, но он исчез. Для меня это бегство было подтверждением вины, и я проклинал его за то, что он поставил меня в такое неловкое положение.
А в это время тот человек только и делал, что орал все громче и громче, обещая зарезать виновного и пролить его кровь перед всем караваном, дабы каждый знал, как он отплатил замаравшему его честь.
Толпа вокруг нас все росла. Сейчас совсем не так, как в день стычки с нашим караванщиком, — на этот раз я не стоял с гордо поднятой головой и не желал выйти победителем. Я хотел только прекратить скандал и иметь возможность продолжить нашу поездку до конца, не став под угрозу жизнь близких мне людей.
Я опустился до того, что подошел к этому субъекту потрепал его по плечу, улыбаясь и обещая, что я все улажу, что его честь не пострадает, а останется такой же чистой, как султанский золотой. Хотя этот золотой, к слову сказать, не такое уж мерило чистоты, ввиду того, что их постоянно подделывают по мере оскудевания оттомане кой сокровищницы… Я не случайно сделал такое сравнение, мне хотелось, чтобы этот человек услышал про золото и понял, что я готов заплатить, пусть только скажет, во сколько он оценивает свою честь. Он повопил еще несколько минут, но несколько сбавив тон, словно теперь до меня доносились только отголоски его последних ругательств.
Тогда я отвел его подальше от толпы. Оставшись с ним наедине, я возобновил извинения, уже открыто заявив ему, что готов возместить ущерб.
Пока я приступал к унизительному торгу, прибежал Хатем и стал дергать меня за рукав, умоляя не делать этого. Увидев его, незнакомец возобновил свои жалобы, и мне пришлось велеть приказчику позволить уладить это дело без его помощи.
И я заплатил. Я дал незнакомцу один золотой, сопроводив его торжественным обещанием сурово наказать племянника и помешать ему впредь крутиться возле его дочери.
Хабиб предстал передо мной только вечером. Рядом с ним был Хатем и еще один путешественник; я уже видел его раньше. Все трое сказали, что я стал жертвой мошенничества. По их словам, человек, которому я отдал золотой, вовсе не безутешный отец, а сопровождавшая его девушка совсем не его дочь, а просто блудница, и это доподлинно известно всему каравану.
Хабиб уверял, что никогда не ходил к этой женщине, и это была ложь — я даже спрашиваю себя, не сопровождал ли его туда и Хатем. Но в остальном я верю, что они сказали правду. Все же я отвесил им обоим по хорошей оплеухе.
Итак, в этом караване есть походный лупанарий[20], где часто бывал мой племянник — а я этого даже не заметил!
После стольких лет занятий торговлей я до сих пор не могу отличить сводника от убитого горем отца!
К чему стараться проникнуть в секреты мироздания, если я не способен увидеть то, что у меня под носом!
Как я страдаю от того, что слеплен из такой хрупкой глины!
5 октября.
Вчерашнее происшествие потрясло меня больше, чем я мог бы вообразить.
Я чувствую себя ослабевшим, измученным, оглушенным, у меня все время слезятся глаза и болят все члены. Наверное, это морская болезнь — от тряской езды… Каждый шаг приносит мне страдания, и эта поездка тяготит меня. Я жалею о том, что отправился в путь.
Все мои пытаются меня утешить, образумить, но их слова, как и их жесты, тонут в сгущающемся тумане.
Эти строчки тоже плывут у меня перед глазами, пальцы дрожат.
Боже мой!
В Скутари[21]пятница 30 октября 1665 года.
За двадцать четыре дня я не написал ни строчки. По правде говоря, я был в двух шагах от смерти. Сегодня я вновь взял в руки перо на постоялом дворе в Скутари, завтра мы преодолеем Босфор, после чего, наконец, достигнем Константинополя.
Это случилось почти сразу после нашего перехода от Коньи: тогда я почувствовал первые признаки болезни. Головокружение, которое я приписал сначала дорожной усталости, а потом неприятностям, вызванным недостойным поведением племянника и моим собственным легковерием. Недомогание все же можно было терпеть, и я не говорил о нем своим спутникам, не писал о нем на страницах этого дневника. До того самого дня, когда вдруг я почувствовал себя неспособным больше держать перо и когда мне пришлось дважды отстать от каравана из-за внезапной рвоты.
Вокруг собрались мои близкие и некоторые другие путники, бормоча какие-то мудрые советы по поводу моего состояния, когда подошел караванщик с тремя своими сбирами. Он заявил, что я заразился чумой — ни более ни менее; что я точно заболел в окрестностях Коньи и что меня необходимо срочно отделить от каравана. Отныне мне придется идти позади всех и не ближе чем в шестистах шагах от любого путешественника. Если я выздоровею, я вновь присоединюсь к каравану; если же я вынужден буду остановиться, меня поручат милости Божией и не станут ждать.
Марта запротестовала, так же, как и мои племянники, Маимун и еще некоторые. Но пришлось подчиниться. Сам я, пока они пререкались, не произнес ни слова. Я облекся в тогу оскорбленного достоинства, в то время как про себя вспоминал все генуэзские ругательства и желал этому человеку издохнуть на колу.
Этот карантин продолжался целых четыре дня, до самого нашего приезда в Афьон-Карахисар[22], Черную Цитадель Опиума, городок с беспокоящим именем, над которым в самом деле возвышается темный силуэт древней крепости.
Как только мы устроились в караван-сарае, ко мне зашел караванщик, чтобы сказать, что он виноват, что у меня, как теперь видно, не чума, что он заметил, что мне лучше, и что я могу вновь продолжать путь вместе со всеми. Племянники собрались затеять с ним ссору, но я заставил их замолчать. Все, что он заслуживал выслушать, должно было быть высказано раньше. Я же вежливо ответил, что согласен вернуться.
Но я не признался ему, как, впрочем, и моим близким, что совсем не чувствовал себя лучше. Я ощущал в самой глубине моего естества горячечную дрожь, она разливалась и жгла беспрестанно — как обжигают зимой горящие угли, и был удивлен, что никто рядом со мной не замечал нездорового румянца, покрывавшего мое лицо.