Меж сбитых простыней - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь безмолвие ярко-красным цветком, упавшим на снег, прорывается возглас — ее дочка невнятно вскрикнула во сне: «Медведь!» Тишина, а потом снова: «Медведь!» — теперь уже глуше, разочарованнее… без вскрика тишина кажется гуще… но вот понемногу стала привычной… никаких ожиданий… гнет тишины… в угасающем оранжевом мареве медведи укладываются под бочок моей спящей подруге… Я поворачиваюсь на подушке и смотрю в ее открытые глаза.
Наконец я встаю и вслед за Пиявкой выхожу из пустой комнаты в коридор без дверей, где так часто расхаживают они, прямой и согбенный. Начальник и подчиненный, нас не отличить от тех, кого мы боимся… Я поравнялся с Пиявкой, который щупает материю своего пиджака, двумя пальцами прихватывая лацкан. Рука его замирает, а губы разъезжаются в слабой улыбке, он собирается спросить: «Как тебе мой костюмчик?» В коридоре мы стоим лицом друг к другу, отражаясь в отполированном полу. Каждый видит чужое отражение, но не свое.
Лента густых волос кажется чернее ночи, во тьме угадывается бледная кожа на хрупком краешке скулы, изломом обрисованной в черноте… «Это ты? — бормочет она, — Девочки?» Легкое трепетание темноты говорит, что глаза ее закрыты. Дыхание ее становится размереннее — неизбежный рефлекс спящего. Пустяки, ей лишь приснился возглас в темноте, похожий на красный цветок на снегу… Погружаясь на дно глубокого колодца, далеко вверху она видит сужающийся светлый круг и мой силуэт на фоне неба. Она уходит на глубину, а пузырьки ее слов всплывают ко мне приглушенным эхом. Войди в меня, пока я засыпаю, просит она, войди в меня…
Тем же манером я трогаю его лацкан, а затем свой, ощущая знакомую шероховатость ткани, передающей человеческое тепло… сладкий запах спелых вишен… авиалайнеры меланхолично сбиваются в стаю… работа… мы неотличимы от тех, кого боимся… Пиявка трясет меня за плечо: разуй глаза, разуй глаза! У меня совсем другой пиджак. Лацканы шире, две шлицы, как я просил, и хоть тоже синий, но светлее и с блестками. Вдалеке раздаются шаги, и мы идем дальше.
Спит и такая мокрая? Синестезия древнего туда-сюда… морская вода и залежи специй… возвышенность, за которой до самого горизонта долина с холмами и впадинами… исполинское дерево, уходящее в небо… язык плоти. Я целую и сосу то, что некогда сосали ее дочки. Пошли, сказала она, не трогай. Я хотел прикоснуться к плоскому черепу с глазными провалами и длинному, изящно сужающемуся хребту… Не трогай, сказала она, когда я протянул руку. В ее голосе безошибочно слышался страх, все это было в кошмаре, сказала она, прижимая к груди сумку с провизией для пикника. Мы обнялись, звякнули бутылка и банка. Взявшись за руки, мы бежали через заросли, по склонам в пучках утесника, по широкой долине, сквозь большие облака, и лес казался рубцом на тусклой зелени.
У Начальника есть привычка встать у дверей и наблюдать за работой подчиненных. Но кроме сгустившегося воздуха (каждый его атом сжимается), никаких перемен: все работают не поднимая головы… Взгляд Начальника, спрятавшийся в жирных складках удивительно прозрачной кожи, скапливается на гребне скулы, а потом, словно ледник, сползает в расщелину глаза. Затонувший властный взор обшаривает, комнату, стол, открытое окно и, точно горлышко раскрученной бутылки, останавливается на мне… А, Пиявка, говорит Начальник.
В ее доме сладко пахнет детским сном, теплой кошачьей шерстью и нагретой пылью в старом ламповом приемнике… Какие новости: несколько раненых, остальные погибли? Поди знай, движется ли Земля к рассвету? За утренним чаем на испятнанном столе с пустыми чашками я перескажу обрывки своих грез, уверяя, что все было как наяву. В них ничто не преувеличено, скажу я, разве что отвращение к физиологическим деталям деликатного свойства, да и то слегка, а так все виделось сквозь огромную дыру, не оставившую места для льда.
Мне спокойно за раскладным столом возле окна. От работы — просеивать сданные вырезки — ни радости, ни огорчения. Надо распределить их по категориям картотеки. Белесое небо бледно-желтушно, отдаленное зловоние канала разбавилось до сладкого запаха спелых вишен, авиалайнеры меланхолично сбиваются в стаю, а конторский народ занят работой — кромсает дневные газеты, чтобы наклеить заметки на карточки; «загрязнение воздуха», «шумовое загрязнение», «загрязнение водоемов», тихий лязг ножниц, шорох пузырьков с клеем, скрип двери. Начальник входит в комнату и наблюдает за работой подчиненных.
Я расскажу… Она ерзает, вздыхает, отбрасывает с влажных глаз нерасчесанные волосы, хочет встать, но остается сидеть, ладонями обхватив кувшин — подарок себе из лавки старьевщика. В ее зрачках отражаются яркие квадратики окна, под глазами полумесяцы синевы. Она вновь отбрасывает волосы с бледного лица, вздыхает и ерзает.
Он идет ко мне. А, Пиявка, говорит он. Называет меня Пиявкой. Я хочу, чтобы вы кое-то сделали. Завороженный его губами, которые принимают форму слогов, я не слышу, что он говорит. Чтобы вы кое-что сделали. В следующий момент он невозмутимо осознает свою ошибку, ибо из-за ряда шкафов возникает Пиявка с бурным «ничего-ничего!» Начальник поспешно извиняется. Коллега подтвердит, заливается Пиявка, нас часто путают; при этом он кладет руку на мое плечо, прощая и меня. Пустяки, коллега, что вы позволили принять вас за Пиявку.
Прислушиваюсь к ее дыханию: вдох-выдох, вдох-выдох, а между ними опасный провал, словно в раздумье, надо ли продолжать… Г нет времени. Я все ей расскажу, чтобы избежать путаницы. Ее взгляд двинется слева направо и обратно, по очереди рассмотрит мои глаза, проверяя, честны они или воровато бегают, затем скакнет к моим губам и обведет лицо, чтобы понять его выражение, и точно так же я буду смотреть в ее глаза, и наши взгляды затанцуют, преследуя друг друга.
Сижу точно клин, вбитый между двух стоящих мужчин; Начальник повторяет указание и раздраженно выходит, от дверей послав нам снисходительную улыбку. Надо же! Никогда не видел, чтобы он улыбался. Его глазами я вижу близнецов, позирующих для официальной фотографии. Один стоит, положив руку на плечо второго, который сидит; наверное, это лишь путаница, оптический обман — стоит повернуть металлический ободок, и два образа сольются в один. Как, бишь, его? Подает надежды и благоразумно… деловит.
Туда-сюда — мои часы, которые вращают Землю, зажигают рассвет, приводят в постель ее дочек… Туда-сюда смеется над безмолвием и роняет девочек в терпкое взрослое тепло, прилепляя их к женскому боку, точно морские звезды. Ты помнишь?.. Возбуждение от того, что узрел не предназначенное твоему взгляду: огромный камень уселся на мокрый бороздчатый песок, край воды против воли пятится к горизонту, оставляя жадно хлюпающие озерца. Ты первым увидел, что в низу жирного черного валуна распростерлась ярко-оранжевая одинокая красавица, роняющая белые капли. Она послушно прильнула к черному камню, куда ее швырнуло отступающее море. Морская звезда не сулит смерть, как белые кости, она сулит бессонницу, подобную детскому вскрику в глухой ночи.
Передается человеческое тепло… Мы одно и то же? Пиявка, ответь. Он потягивается, отвечает, моргает, толкается, притворяется, советуется, льстит, сутулится, проверяет, позирует, подходит, приветствует, дотрагивается, изучает, показывает, хватает, бормочет, пялится, вздрагивает, трясется, соображает, улыбается и тихо, чуть слышно говорит: «Открой… тепло?., глаза, открой глаза». Это правда? Я лежу в темноте… это правда, наверное, все кончилось. Она спит, ничего не кончилось, невесомость подобралась неприметно, как сон. Да, старое доброе туда — сюда ее убаюкало, во сне она прижалась ко мне и забросила на меня ногу. Тьма расцветает голубоватой серостью; под виском я чувствую древнюю поступь ее сердца — туда-сюда.