Теория каваии - Инухико Ёмота
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь обратимся к игрушкам. Мягкие игрушки, зверушки из детских книг и мультфильмов, откровенно говоря, являются не чем иным, как чересчур антропоморфными образами животных. В игрушке конденсируется своеобразная аура, испускаемая слабым человеком, воплощается план кристаллизации кавайности вплоть до уровня абстракции, можно сказать. Все то общее, что есть у мягких игрушек в виде животных, — огромные печальные глаза, рот дурацкой формы, беззащитный сонный вид (этакие абсолютно идеализированные, полностью очеловеченные зверьки) — все это впервые стало возможно благодаря устранению неприятных составляющих, присущих настоящим домашним животным и детям, а именно экскрементов, зловония, неприятных звуков. По причине избыточной ранимости и уязвимости они имеют такой вид, что хочется их немедленно спасти и защитить: в результате дети топчут и пинают свои игрушки, а взрослые одевают эти игрушки в игрушечные пальтеца и шапочки (со словами «им холодно»).
Если пристально взглянуть на мягкую игрушку, исключив при этом идею каваии, впору задать вопрос: почему у нее такая странная форма и гротескная внешность? Собака или медведь с деформированными мордами, выкрашенные отдельными пятнами в простые цвета, воспринимаются как каваии не потому, что они в самом деле каваии, а потому что человек наделяет их этим качеством. Прекрасное ведет человека к почитанию, почтению, восхвалению и дистанцированию, а гротескное о тех же самых чувствах кричит и вопит. Каваии не является настоящим свойством, живущим внутри вещи, и отсюда рождается следующее допущение: назвать нечто каваии — разве это не то же самое, что попросту указать на него пальцем? Вот пример: если некто другой, не я, привязан к своей старой детской потрепанной игрушке, разве это каваии? Каваии, как правило, — это мое личное, моя игрушка. Потому что только я, и никто другой, могу ее защищать и изливать на нее свою безвозмездную любовь.
Наверное, вам знакома такая ситуация: вы с младенцем на руках и со свежевыстиранным терьером на поводке выходите на прогулку, а идущие навстречу вам восклицают: «Каваиииии!», «Какой ангелочек!», «Ой, ну прямо игрушечный!»[120] Как уже отмечалось, эти реплики не относятся к конкретным, реальным ребенку или собаке. Прохожий машинально произносит этикетную словесную формулу, исходя из представления о кавайном малыше, равно как, исходя из кристаллизованного, общепринятого стандарта кавайной игрушки, он всего лишь проецирует этот образ на реальную собаку. Такое представление о каваии присуще не только прохожим на улице, оно общепринято: его разделяют и мамаши малышей, и хозяева питомцев. Если мать способна воспитывать младенца, невзирая на его неприятные выделения и невыносимый визг, то это оттого, что она находится во власти диктатуры каваии. Если же она вдруг, не в силах больше терпеть его вонючих какашек и мерзких воплей, решит ненароком придушить своего малыша — то не оттого ли это, что между идеей каваии, заваренной на игрушечках и купидончиках, и реальным ребенком все же имеется некоторая разница?
Рассуждая о связях между каваии, с одной стороны, и прекрасным и гротескным, с другой, я слегка сбился с пути. Попробуем вернуться на главную дорогу.
В начале этой главы я заявил, что каваии — сосед уцукусии. Пожалуй, тут необходима более строгая корректировка. Гротескное, даже странно-уродливое является соседом каваии. В действительности их друг от друга отделяет тонкая пленка. То, что надежно укрыто за этой умозрительной пленкой, — это каваии, и оно одобрительно воспринимается как близкое, вызывающее хорошее, благостное настроение; а то, что оказывается за ее пределами — это кимои, безобразное, оно угрожает нам, вызывает беспокойство и другие неприятные чувства, его участь — быть вытесненным, изгнанным. Детоубийство или брошенные животные — вот примеры немыслимых событий нашей повседневной жизни, когда эта умозрительная пленка случайно рвется. В таких случаях мы вынуждены честно признать свою отчужденность, охваченность простодушием и даже прекраснодушием: мы были твердо уверены, что малыши и звери — это каваии, а теперь мы впадаем в панику. Что касается кимокава, этого столкновения двух миров, пока что мы его оставим в стороне и сделаем промежуточный вывод: мы очутились в редкой ситуации, когда нам удалось углядеть краем глаза истинную суть того, что называется каваии.
Итак, только что мы впервые предприняли описание эстетических основ каваии через прекрасное и гротескное. Далее мы подумаем о связях между каваии и такими категориями, как маленькое, вызывающее ностальгию и привязанность, то есть то, к чему нас неудержимо тянет.
Вот заключительные слова 148-го отрывка «Записок у изголовья» Сэй-Сёнагон:
Облик цыпленка. Всплывшие листики лотоса, когда их вытаскиваешь из пруда. Крошечные гибискусы. Все маленькое без исключения прекрасно[121],[122].
Те, кто прочел главу 2, наверное, помнят, что прежде чем прийти к заключению, Сэй-Сёнагон перечисляет множество предметов, характеризуемых как уцукуси: в ее записках есть дети, цыплята, листва на пруду, цветы гибискуса. Просто-таки парад мелочей. То, что здесь названо уцукуси, в наше время имеет значение каваии, как уже говорилось во второй главе. «Маленькие вещи все каваии, какую ни возьми», — таково эстетическое кредо Сэй-Сёнагон, и ее «Записки у изголовья» своей формой служат подтверждением авторских слов: это не нагромождение бесполезных многословных монологов, а цепочка простых и кратких заметок.
Самобытность пристрастия к маленьким вещицам, продемонстрированная в «Записках у изголовья», еще больше бросается в глаза, если сравнить текст Сёнагон с «Поэтикой» Аристотеля. В этой книге, считающейся началом классической западной эстетики, говорится следующее:
Красота заключается в величине и порядке, вследствие чего ни чрезмерно малое существо не могло бы стать прекрасным, так как обозрение его, сделанное в почти незаметное время, сливается, ни чрезмерно большое, так как обозрение его совершается не сразу, но единство и целостность его теряется для обозревающих, например если бы животное имело десять тысяч стадий длины[123],[124].