Лорд Джим. Тайфун (сборник) - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь мир застыл перед его глазами, и он легко мог себе представить, как взметнется вверх темная линия горизонта, поднимется внезапно широкая равнина моря – быстрый, спокойный подъем, зверский швырок, зияющая бездна, борьба без надежды, звездный свет, навеки смыкающийся над головой, словно свод склепа, – мятеж юной жизни, черный конец. Он мог это себе представить! Клянусь, всякий бы мог! И не забудьте: он был законченным артистом в этой области, одаренным способностью быстро вызывать видения, предшествующие событиям. И зрелище, какое он вызвал, превратило его в холодный камень; но в мозгу его кружились в дикой пляске хромые, слепые, немые мысли – вихрь страшных калек. Говорю вам, он исповедовался мне, словно я наделен был властью отпускать и брать под стражу. Он опускался вглубь души, надеясь получить от меня отпущение, которое не принесло бы ему никакой пользы. То был один из тех случаев, когда самый священный обман не может принести облегчения, ни один человек не может помочь и даже Творец покидает грешника на произвол судьбы.
Он стоял на штирборте мостика, отойдя подальше от того места, где шла борьба за лодку. А борьбу вели с безумным возбуждением и втихомолку, словно заговорщики. Два малайца по-прежнему сжимали спицы штурвала. Вы только представьте себе действующих лиц в этом, слава богу, единственном эпизоде на море, – представьте себе этих четверых, обезумевших от яростных и тайных усилий, и тех троих, неподвижных зрителей. Они стояли на мостике, над тентом, скрывающим глубокое неведение нескольких сот усталых человеческих существ с их грезами и надеждами, задержанными невидимой рукой на грани гибели. Ибо я не сомневаюсь, что так оно и было: принимая во внимание состояние судна, нельзя себе представить большей опасности.
Те негодяи у лодки недаром обезумели от страха. Откровенно говоря, будь я там, я бы не дал и фальшивого фартинга за то, что судно продержится до конца следующей секунды. И все-таки оно держалось на воде! Эти спящие паломники были обречены совершить свое паломничество и изведать горечь какого-то иного конца. Казалось, Всемогущий, в чье милосердие они верили, нуждался в их смиренном свидетельстве на земле и, глянув вниз, повелел океану: «Не тронь их!» Это спасение я счел бы загадочным и необъяснимым явлением, если б не знал, как выносливо может быть старое железо, – не менее выносливо, чем дух иных людей, с какими нам иногда приходится встречаться, людей, исхудавших как тени и несущих на своих плечах груз жизни. Не менее удивительно, на мой взгляд, и поведение двух рулевых. Их привезли из Эдена вместе с прочими туземцами дать показания на суде. Один из них, страшно застенчивый, с желтой веселой физиономией, был очень молод, а выглядел еще моложе. Помню, как Брайерли спросил его через переводчика, о чем он в то время думал, а переводчик, обменявшись с ним несколькими словами, внушительно заявил:
– Он говорит, что ни о чем не думал.
У другого были терпеливые мигающие глаза, а его косматую седую голову украшал красиво обернутый синий бумажный платок, полинявший от стирки; лицо у него было худое, с запавшими щеками; его коричневая кожа от сети морщин казалась еще темнее. Он объяснял, что подозревал о какой-то беде, постигшей судно, но никакого приказания не получал; он не помнит, чтобы ему отдавали какое-нибудь приказание; зачем же ему было бросать штурвал? Отвечая на следующие вопросы, он передернул тощими плечами и заявил: тогда ему и в голову не приходило, что белые собираются покинуть судно, боясь смерти. Он и теперь этому не верит. Могли быть какие-нибудь тайные причины. Он глубокомысленно замотал своей старой головой. Ага! Тайные причины. Он был человек с большим опытом и желал, чтобы этот белый тюан знал – тут он повернулся в сторону Брайерли, который не поднял головы, – знал, что он приобрел большие знания на службе у белых людей; много лет он служил на море. И вдруг, дрожа от возбуждения, он излил на нас – зачарованных слушателей – поток странно звучащих имен; то были имена давно умерших шкиперов, названия забытых местных судов, – звуки, знакомые и искаженные, словно рука немого времени стирала их в течение нескольких веков. Наконец его прервали. Спустилось молчание – молчание, длившееся по крайней мере минуту и мягко перешедшее в тихий шепот. Этот эпизод явился сенсацией второго дня следствия, затронув всю аудиторию, затронув всех, кроме Джима, который угрюмо сидел с краю на первой скамье и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на этого необыкновенного и пагубного свидетеля, казалось, овладевшего какой-то таинственной теорией защиты.
Итак, эти два матроса остались у штурвала судна, остановившегося на своем пути; здесь и настигла бы их смерть, если бы такова была их судьба. Белые не одарили их ни единым взглядом, – быть может, позабыли об их существовании. Во всяком случае Джим о них не вспомнил. Он ничего не мог делать теперь, когда был один. И делать было нечего; оставалось лишь затонуть вместе с судном. Не стоило поднимать из-за этого суматохи. Не так ли? Он ждал, выпрямившись, молчаливый; его поддерживала мысль о какой-то героической рассудительности. Первый механик осторожно перебежал мостик и дернул Джима за рукав:
– Помогите же! Ради бога, идите и помогите!
Затем на цыпочках побежал к лодке, но тотчас же вернулся и снова уцепился за его рукав, умоляя и в то же время ругаясь.
– Кажется, он готов был целовать мне руки, – злобно сказал Джим, – а через секунду он зашептал с пеной у рта: «Будь у меня время, я бы с удовольствием проломил вам череп». Я оттолкнул его. Вдруг он обхватил меня за шею. Черт бы его побрал! Я его ударил. Ударил не глядя. Тогда он, всхлипывая, взмолился: «Не хочешь, что ли, себя самого спасти, проклятый ты трус!» Трус! Он назвал меня проклятым трусом! Ха-ха-ха! Он назвал меня… ха-ха-ха!..
Джим откинулся на спинку стула и весь трясся от смеха. Никогда я не слыхал такого горького смеха. Он упал, словно зловещий туман, на все эти веселые разговоры об ослах, пирамидах, базарах… Затихли голоса людей, беседовавших на длинной, тускло освещенной галерее, бледные пятна лиц одновременно повернулись в нашу сторону, наступило такое глубокое молчание, что звон чайной ложки, упавшей на мозаичный пол веранды, прозвучал тонким серебристым воплем.
– Нельзя так смеяться при всех этих людях, – упрекнул его я. – Это не годится.
Он как будто меня не слышал, но затем поднял глаза и, пристально глядя мимо меня, словно всматриваясь в страшное видение, пробормотал небрежно:
– О, они подумают, что я пьян.
Затем он принял такой вид, как будто никогда больше не произнесет ни слова. Но не тут-то было! Он уже не мог остановиться, как не мог оборвать жизнь одним напряжением воли.
– Я говорил мысленно: «Тони же, проклятое! Ступай ко дну!»
Этими словами он снова начал свой рассказ. Он хотел, чтобы все было кончено. Он остался совершенно один и, проклиная, взывал к судну в то же время, – насколько я могу судить, он наслаждался привилегией быть свидетелем жалкой комедии. Те все еще возились у болта. Шкипер отдал приказание:
– Подлезьте и постарайтесь поднять.
Остальные, естественно, противились. Вы понимаете, лежать, распластавшись под килем лодки, – положение не из приятных, если судно в эту минуту внезапно пойдет ко дну.