Государевы конюхи - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Данила постарался вспомнить бедного парнишку — чистенького, нарядного, в матерью или сестрами вышитой сорочке… Может, крест на груди был приметный? Может, ладанка с особым смыслом?
Ведь рано или поздно объявилась бы родня старого Трещалы! И родители парнишки объявились бы! Чего ж добивались воры?..
Не оттуда, куда входила, а совсем из другой калитки, шагов на полсотни дальше, появилась Настасья с мешком, быстро подошла, забросила его в сани.
— Слушай, куманек! Я тебя до самой Яузы не довезу — мне поскорее возвращаться надобно! Тут Томилу, оказывается, ждут! Ох, подкараулю — живого места на нем не оставлю! Да и Лучке достанется!
А ведь Томила похвалялся Перфишке, будто грамота — у него с Трещалой, вспомнил Данила. Врал, чтобы Перфишка к ним Нечая привел? Но какой же загадочный смысл имеет это треклятое дедово наследство, коли ради него знающий многие тайны кулачных боев человек не побоялся нажить себе таких врагов, как Одинец с братией?
Но врал ли Томила?
Ведь носился же он, как очумелый, по Красной площади в день, когда сыскалось мертвое тело! Или он выслеживал кого-то, к этому делу причастного?
Одинца? Соплю? Еще кого-то, пока неведомого?
— Погоди, кума. Не надо меня на Яузу везти — я с тобой останусь.
— Это еще зачем?
— А чтоб тебе не одной с Томилой разбираться.
— Ну, куманек! Да одна-то я больше добьюсь, чем с тобой! Думаешь, он на меня руку подымет?
— Всяко бывает…
— Так ведь и я не боярышня! Думаешь, я по ночам безоружная хожу? А вот коли он со мной мужика увидит — точно драка будет. Он ведь биться-то умеет, его старый Трещала еще поучить успел…
— А что, кумушка, многих ли старый Трещала биться учил?
— Многих, куманек.
— А Одинца с Соплей?
Настасья задумалась, припоминая.
— Да, были вроде на Москве такие бойцы… Одинец ведь — стеночный атаман? Коли тот самый, то и его, поди, Трещала учил.
Данила почесал в затылке.
Как-то Тимофей рассказывал: несколько лет назад подьячие Разбойного приказа проворовались — кто-то из них за деньги столбцы переписал да и отдал человеку, к которому сведения попасть не должны были. И у всех подьячих, даже Земского приказа, даже безместных, что с Ивановской площади, на всякий случай образцы почерка брали. И вроде бы можно даже по почерку сказать, у кого и когда человек писать учился…
Если применить эту мудрость к кулачным бойцам, то те, кого обучал Трещала, бьются примерно на один лад, и Данила уже видел, как именно. А Богдана Желвака учил совсем иной мастер, и так научил, что для Богдана Сопля — не противник! Очень внимательно следил Данила за их боем и въяве увидел то, о чем Богдаш толковал, — и свиль, и скруты…
Конечно же, он понимал, что против сильного стеночника не устоит, у стеночника такой удар — коня с копыт сбить может, а состязаются они промеж себя порой так — кто больше полновесных ударов выдержит. Но он уже не видел ни в Сопле, ни в Томиле опасных соперников! Он знал, чем их можно одолеть! А остальное в тот миг заменил ему боевой порыв, замешанный, чего греха таить, на давней его хворобе — шляхетской гордости…
— Нет, кума, я с тобой останусь.
— Да на кой тебе?
— Нужен мне Томила.
— Так что ж, мне с тобой тут полночи на улице торчать? В тепло-то я тебя взять не могу — там гуляют, а ты человек посторонний…
— А ты меня к медведям спрячь, — усмехнулся Данила. — Я бы с ними поладил.
— Дались тебе медведи…
Некоторое время они стояли молча, потом Настасья подошла и прижалась к Даниле.
— Обними, куманек, теплее будет. А то, чтоб согреться, плясать позову.
— Никогда не видывал, как ты пляшешь.
— Коли хочешь, в субботу с собой возьму. Мы на богатый двор званы, и с куклами, и с медведями. Я тебе и на гудке сыграю. Меня ведь потому гудошницей прозвали, что лучше меня на Москве нет. Дай мне гудок — что хочешь изображу, хоть веселье, хоть тоску, хоть божественное. И во все душу вложу…
— Ты уж вложила раз душу — дьяк Башмаков заслушался, — напомнил Данила.
— Эк чего вспомнил! — развеселилась девка. — Про девичьи горести рассказывать — большого уменья не надо. Мне та Настасьица, которая Русинова, рассказала свою печаль, а я и запомнила, как она чуть в рев не срывалась. Ты вот хоть бы медведя изобрази — как он на задние лапы встает, как он пляшет! Это потруднее будет.
Настасья отошла, опустила голову, постояла и… преобразилась.
Вроде сделалась чуть ниже ростом, вроде плечи вперед подала, спину чуть округлила, голову самую малость опустила, руки перед собой словно в воздухе подвесила. И пошла вперевалочку, а потом и с прискоком — ну, чистая плясовая медведица!
— Я медвежат люблю, — сказала она, когда парень перестал хохотать. — Двух- или трехмесячные — они как детишки. Топают на задних лапах, словно человеческие младенцы, что ходить учатся. На колени к тебе лезут, лапами обнимают! Наверно, правду говорят, будто медведь раньше человеком был.
Но не медведи пришли на ум Даниле. Он вспомнил, как Настасья тихонько напевала, играя с крестником Феденькой.
Ему рано еще было заводить семью. Просто и все кругом говорили, и сам он был убежден, что жениться надобно, как Ваню женили, — смолоду, чтобы не избегаться. И дед Акишев обещал непременно позаботиться… Но сейчас, на протяжении долгого мига, Данила был женат, был отцом, был в своем будущем доме, где, все дела переделав, сидит на лавке нарядная жена и тешит веселого младенца. Разумеется, это сидела присмиревшая, счастливая Настасья… ее он видел и — никого другого…
Но до того стремительно все у них шло в последних встречах, что невозможное померещилось совсем близко.
И то же самое происходило с Настасьей. Она подошла вплотную, подняла глаза, подставила лунному свету лицо.
— Девятнадцать-то тебе есть, куманек?
— Давно уж, — соврал Данила.
— Постой!..
Кто-то спешил к ним, снег под сапогами поскрипывал. Настасья, оттолкнув Данилу, заступила путь — да и пропустила того человека, и пошел он хотя и быстро, однако выписывая ногами кренделя, и принялся стучать в калитку.
— К Марьице, что ли, пожаловал? Вот ведь незадача — стой тут да карауль сучьего сына!..
Еще несколько человек они пропустили и посторонились, когда трое саней подряд пронеслись мимо и умчались туда, где виднелась недостроенная Троицкая церковь — на устрашение всем, кто вздумает что-то затеять без патриаршего благословения, как затеял закладывать новые приделы здешний церковный староста.
Время шло, становилось-таки холодно. Веселье стихало.
— Мерзнешь ты тут из-за меня. Ступай греться, я и сам Томилы дождусь.