Шпионы и солдаты - Николай Николаевич Брешко-Брешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глубокоуважаемая Анна Николаевна, мы — накануне великих событий… Время, переживаемое нами, — весьма серьезное время. Объявлена мобилизация, вся армия, весь народ встает на защиту святого славянского дела… Опыт японской войны показал, что алкоголь — дурной советчик и друг русскому воину. Я не знаю, известно ли вам, что все винные лавки закрыты, продажа спиртных напитков в буфетах вокзалов, трактирах и гостиницах приостановлена… Итак, мы уполномочены уничтожить весь запас спирта на вашем заводе, то есть попросту вылить его, ибо этим, во-первых, мы пресекаем самую возможность пользоваться местному населению, а во-вторых, ввиду возможности неприятельского нашествия, что в силу близости границы…
— Так вы бы и начали с этого… Вам предписали вылить спирт, ну и выливайте!
И Плисский, и даже корректный и считавший хорошим тоном ничему не удивляться барон, оба опешили, удивленные таким бескорыстием. Ведь спирту в подвалах, на худой конец, — тысячи на две!
— Когда прикажете приступить к исполнению сей печальной необходимости?
Барон Келлерман язвительно и с явным оттенком презрения улыбался своими тонкими, слишком сухо и определенно очерченными губами. Да и весь он был сухой и определенный, несмотря на свой румянец. Носил густые и короткие баки, посредине пробритые. Ловицкая, со своей подчас резкой прямотою избалованной женщины, которой все сойдет, от поклонников в особенности, а все ее окружавшие мужчины были ее поклонниками, — однажды сказала:
— Знаете, у вас удивительно характерное лицо.
Акцизный чиновник насторожился, по самовлюбленности натуры своей ожидая что-нибудь лестное. Но вторая половина фразы уже менее понравилась ему.
— Да, характерное… Я не могу вообразить более удачного грима для молодого карьериста-чиновника.
Анна Николаевна любила пикироваться с Гуго Рудольфовичем. Он раздражал ее своею влюбленностью, искренней или кажущейся — не все ли равно?
2
— Нельзя ли меня избавить от этой церемонии, там ведь у вас и Франц Алексеевич, и Янкель Духовный, пусть они…
— Необходимо ваше присутствие.
Вся в белом, Анна Николаевна походила на девушку — такой моложавостью веяло и от фигуры ее, тонкой и гибкой, и от нежного лица с темными глазами, блеск которых был удивительно мягкий. Анна Николаевна шла через обширный двор, как луг, поросший травою. За нею становой и барон, а за ними — белокурая и свеженькая горничная Стася.
Вот и завод, угрюмый, с облупившейся штукатуркой, давно немытыми окнами, с печатью запустения во всем, и, несмотря на это, или, вернее, именно потому, величавый, весь в минувшем, поэтический, грустный. Когда-то вся магнатская Волынь съезжалась под этими портиками на пиры и банкеты, тянувшиеся неделями. На хорах гремел свой оркестр, и в большом зале до упаду отплясывали красиво и с огненной лихостью, как только умеют поляки, "бялего мазура".
Из подвалов, где раньше веками вылеживались пыльные, мохом поросшие бутылки с густым, как масло, венгерским и крепким медом, способным кого угодно лишить языка и ног, выкатывались теперь бочки с плебейским спиртом.
Франц Алексеевич Этцель, в коротком синем пиджачке, с впалым животом, человек неопределенного возраста и необычайной худобы, являл собой нечто среднее между Мефистофелем и Дон Кихотом, что не мешало ему быть скорее блондином, чем брюнетом. Светлые волосы его и усы — подбородок он брил — как-то белесо, линюче седели. Говорил он чуть слышно. Австрийский немец, он давно, очень давно служил у себя на родине в пограничной страже. Как-то глухой ночью преследуемый Этцелем контрабандист полоснул его ножом по горлу. Этцель чуть не умер, долго отлеживался. Шрам остался навсегда, и пропал голос. С тех пор, вместо человеческой речи, — скрипучий, какой-то чуть слышный шелест.
Этцель уехал в Россию, перешел в русское подданство и специализировался в деле винокурения.
Бледными бескровными губами Этцель жевал окурок сигары. Он был немыслим без этого, целый день перегоняемого из одного угла рта в другой окурка. Холодные, светлые, уже выцветающие глаза попытались блеснуть приветливо. Этцель, сняв котелок, склонился к руке своей хозяйки. Анне Николаевне почудилось, что ее клюнула какая-то недобрая, хищная птица. Этцель заговорил на "своем собственном" русско-польско-немецком жаргоне.
— Можно зачинать? — спросил винокур, он же и подвальный, Янкель Духовный, бледный еврей с громадной черной бородой, в люстриновом, ниже колен сюртуке.
Рабочие с серьезными, сосредоточенными лицами открыли краны высоких, в рост человеческий, бочек. Спирт, серебрящейся на солнце, струей поливал траву.
— А теперь завтракать, есть хочется, скоро двенадцать, — взглянув на часы-браслетку, сказала Анна Николаевна.
К столу кроме Плисского и барона приглашен был и Франц Алексеевич. Анна Николаевна ничего не ела. Завтрак вкусный: дикая утка в сладком соусе, гренки в зеленом шпинате и компот из собственных груш.
— Вы же хотели есть? — с мягкой заботливой укоризною влюбленного заметил барон.
— Хотела, а теперь не хочу.
Зато Плисский проявил аппетит отменный. Кости хрустели на его зубах, он мощно перемалывал их, и его борода ходуном ходила в движении.
К крыльцу, звеня особыми чиновничьими колокольчиками, подкатили две брички: новая, желтенькая, и другая попроще, затрапезная, исколесившая немало на своем веку и в погоду, и в непогодь. Первая — Келлермана, вторая — Плисского.
Прощаясь, барон улучил минутку остаться с Анной Николаевной с глазу на глаз.
— Через неделю я приеду ревизовать книги. Мне надо будет поговорить с вами об одном, очень важном предмете.
— Важном для кого: для меня или вас?
— Для… для нас обоих…
— Даже? Вот не думала о существовали таких "предметов", — пожала плечами Анна Николаевна, — ладно, поговорим, я никуда не собираюсь и, вероятно, буду…
3
Объявление войны Ловицкая встретила спокойно.
— Уезжайте, бегите! — советовал Гарновский, спешно покидавший свое имение.
— Зачем и куда? Ведь мне же ничего не сделают, а я решила провести здесь все лето до сентября.
— Мало ли что может случиться… Молодая одинокая женщина…
— Но ведь не дикари же, не варвары, не павианы поголовные эти австрийцы, надеюсь?
Винокур Янкель Духовный предлагал то же самое.
— Нехай ваша ясновельможность едет себе до Житомира, до Петрограда, чи до Москвы — так будет лучше, ей-богу!
В душе Анны Николаевны дрогнуло какое-то сомнение. Что б рассеять его, — Ловицкой до смерти не хотелось покидать Черностав, — она обратилась к Этцелю:
— Ну вот вы, Франц Алексеевич, вы сами бывший австрийский офицер, скажите, — можно опасаться насилия… грабежа?
Этцель с усмешкою, блестя своими выцветшими глазами, покачал головой, и тоненький, откуда-то изнутри, голосок сипло и тихо зашелестел:
— Але то глупство, австрийский и унгарский офицер — это джентльмен до конца ногтя, блаубен зи руих! Оставайтесь спокойны, ни одни волос не спадне… Аристократы, бароны, графы… война есть война, ал еж это рыцари!..
Анна Николаевна успокоилась,