Любовь? Пожалуйста!:))) - Владимир Колотенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илья приносит две бутылки пива, две керамические чашки.
– А где моя трубка? – спрашивает Семен.
– В столе…
– Ага…
Илья ни разу не взглянул мне в глаза. За что он так недолюбливает меня?
– А где спички?
– Вы обещали не курить.
– Илья!..
– Зажигалка в машине, – недовольно бурчит Илья и не делает попытки принести зажигалку. Я предлагаю спички.
Какое-то время уходит на то, чтобы трубка была натоптана, и, когда дело сделано, Семен долго пристраивает мундштук в своих лошадиных зубах, несколько раз втягивает воздух. Оставшись довольным своей работой, чиркает спичкой.
Теперь тишина.
Даже Илья приостановился на полпути к выходу, чтобы церемония раскуривания трубки завершилась успешно. По всей видимости, этот ритуал – игра с трубкой – почитается здесь, и его не принято нарушать даже скрипом половиц. Я тоже замер, наблюдая за язычком пламени, который кланяется с каждым движением губ Семена, когда он втягивает дым через мундштук.
“Фпа-фпа…” – только это и слышится.
Сколько же физических изъянов досталось Семену! Я все еще не знаю, отношусь ли с сожалением к нему или все-таки восхищаюсь. Может быть, боюсь? Страшусь его? Я завидую Семену?
– Я должен вас огорчить…
Семен набирает полную грудь дыма, прикрывает веки и затем, выпуская медленно дым над моей головой, повторяет:
– Я должен вас огорчить… Вы ведь знаете Нострадамуса?
Этим меня вряд ли огорчишь. К тому же, меня меньше всего интересует Нострадамус.
– Эта ваша бабушка, вернее, прабабушка… Она…
– Немка. Я тоже не очень русский, а мой отец – француз чистейшей воды. Франция – это, знаете ли… Вы были в Париже? Помните на углу…
– Не помню.
– Там на Елисейских полях, знаете…
– Не знаю.
Семен раздосадован.
– Нострадамус, – говорит он и рассказывает мне о предсказаниях средневекового француза относительно судеб России. – Вот, например, катрен об аквилонцах…
Семен встает, берет со скамьи пуловер грубой вязки и влезает в него, как в мешок. И кажется еще огромнее. Теперь он похож на снежного человека, от одного вида которого испытываешь трепет. К тому же хромой…
– Так вот, я должен вас огорчить: Нострадамус был блистательным прорицателем. Он предсказал походы Суворова, войну с Наполеоном, вашу революцию, Сталина… Но у него ни слова не сказано о каком-либо великом писателе нашего времени. Мы с вами не являемся вообще современниками великих людей. Среди нас нет Пушкиных, Достоевских, Толстых, Чеховых… О вас у Нострадамуса нет ни строчки, понимаете? И вас никогда уже не будут приветствовать как писателя парижане. Ни парижане, ни римляне… Вы никогда не станете великим, верно ведь? Все нужно делать в свое время…
Зачем так упорно Семен навязывает мне мысль о моей несостоятельности?
Мне нужно бросить писать? Так вот: я никогда не оставлю эту затею. Я даю себе слово еще раз: я стану писателем! Мы с Настенькой…
– Разочарование, которое постигнет вас…
– Я не из тех, кто разочаровывается.
– Вы просто не знаете, что такое слава. Вы ведь ее жаждете? Жаждете признания, восторгов и похвал… Денег! И ваша Ксюша…
– Настенька!
– И ваша бедная Настя уже терпеть не может россказней о том, что, мол, нужно подождать, еще немножко повременить… Верно?
– Послушайте…
Семен не слушает.
– Вы должны зарубить себе на носу, что каждый ваш день…
И рассказывает мне про Флобера, про Бальзака, что он восхищен Стендалем и Гюго…
– …а Пруст, – говорит он, – это просто узник отшельничества, и вам непременно нужно знать, что вы принимаете постриг и весь остаток жизни проведете в этом одиноком ските самоистязания. А ваша Ксюха…
– Оставьте Настеньку.
– Я поражаюсь, ваша слепота вопиюща!
Что за вид у этого Семена, этот пуловер, эти космы… Орангутанг! Когда он сидит передо мной с трубкой в зубах, поучая и рассыпая свои наставления, мне хочется сказать ему что-нибудь гаденькое.
– Да, – говорит он, – вообразите себе, что завтра вдруг ваша Настенька выйдет замуж за какого-нибудь…
– Вам какое дело?!
– … за какого-нибудь булочника или коммерсанта…
– Это вас не касается.
– Вы ведь сопьетесь. А то и в петлю полезете, не так ли?
– Знаете ли…
– Я слышать ничего не хочу, а знать мне нужно только одно: я – или Настенька?!
При этих словах я просто каменею. Сижу с приоткрытым ртом, с вытаращенными на Семена глазами… Он улыбается.
– А вы как думали?
Такого поворота в разговоре я, конечно же, не ожидал. Но решать тут нечего: как же я без Настеньки? Остаток жизни я посвящаю ей, я добровольно отдаю себя…
– Вы должны сделать выбор.
Я помню свои долги.
Мне не нравится его напор, этот натиск, с которым он набрасывается на меня уже не в первый раз. Как он представляет себе мою жизнь без Настеньки? И какого черта он вообще…
– Послушайте, Семен…
– Да бросьте вы, – зло произносит он и бросает трубку на стол. – Вы что же, вообразили себе, что у меня есть время рассиживать с вами часами, потягивать пиво и вести никому не нужные разговоры? У меня нет времени. И запомните…
Ему не нравится моя медлительность, моя блаженно-спокойненькая сытая леность. Он так и говорит: “блаженно-спокойненькая”.
– Да вы просто свирепая размазня!
– Какая “размазня”?!
Я дам ему решительный отпор!
– Сви-ре-па-я…
Он встает и, взяв трубку, направляется было к двери, но, сделав шаг, тут же возвращается за палкой и произносит:
– Идемте, хватит.
Одно мгновение кажется, что между нами все кончено, но, уже сидя за рулем “Мерседеса”, Семен поворачивает голову в мою сторону:
– Вы должны выбрать меня, тут и думать нечего. Мужчина вы или не мужчина?
Тут и думать нечего!
С первых чисел ноября вдруг навалилась настоящая серая осень. Застенало черное воронье, ветер раздел догола деревья… Жуткое сочетание мрака и холода, сырости и унынья. Настенька еще спит, а я проснулся рано. Шесть часов, едва светает, я сижу в своем теплом халате за столом кухни. Сегодня суббота, а я не позволяю себе поваляться в постели. Семен прав: хватит прохлаждаться. Я помню его ультиматум: “Я – или Настенька”.
Тут он, конечно, хватил лишку. Прав он только в одном: нужно дисциплинировать свой быт, свой ум, свою работу. Взбеленилась ранняя сорока. Ее звонкий треск рвется в кухню через открытую форточку, раздражает. Дождь ей нипочем. Этот дождь идет еще с вечера, лил всю ночь и вот только к утру стал стихать. И тут – нате вам! – своей трескотней разразилась сорока. Я знаю, что меня раздражает не ее трескотня, а то, что я сижу уже с полчаса и ни строчки не написал. Ах, Семен! Знал бы ты, как долго я думаю о тебе. Ты врос в мою жизнь своими французскими корнями, своими мыслями… В попытке опустить свой исследовательский лот в бездны его души я наталкиваюсь на яростное сопротивление. Мне уже кажется, что я никогда не напишу свой роман. Я бы охотнее сделался продавцом рыбы или бубликов, стал токарем, пекарем или мотористом, чем сидеть по утрам над чистым листом бумаги, прислушиваясь, как дождь едва слышно нашептывает свою осеннюю молитву перед тем, как уснуть на рассвете. Я вспоминаю нашу недавнюю встречу: мои вопросы, оставшиеся без ответов, и нескончаемые требования Семена упорно работать или бросить все навсегда.