Противоречие по сути - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Будьте добры, разрешите достать…
– Слушай, браток, дай-ка мне вон оттуда…
– Перестаньте ходить по ногам. Бас. Тенор. Сопрано.
– Вы сейчас домой? – сзади мужчина.
– А вы? – женщина.
– Просьба оставаться на своих местах до полной остановки . самолета. К выходу мы вас пригласим специально, – трескающийся голос из динамика, по-суфлерски приказывающий, по-актерски просящий.
Хохот. Сумка на "молнии", клетчатая, как шотландская юбка. Ребристый металлический чемодан, напоминающий межпланетное транспортное средство, пакет с метровыми плитками шоколада и бутылочными горлышками. Разве время не превращает в пыль все острое, не размазывает, не размалывает то, что разило некогда с небывалой силой?..
– Вы не могли бы поосторожнее?
– Вы же загораживаете проход.
– Подождем… – вздыхает Мишель.
– Подождем? – старик явно смущен наступившей сумятицей.
– Вы топчите мой шарф.
– Пожалуйста, пожалуйста, пропустите, пропустите…
Брань. Штанина. Рука с рыжими завитками волосков. Подвернутый синий рукав. И разве счастье не сменяется покоем, а покой отчаянием?
Вой из динамика: "Я буду ждать звонка твоего, надежды огонек". И неужели жизнеспособно то, что противостоит порядку, заложенному совершенно во всем без исключения, и в бытии, и в предмете? Разве?..
Мама вечером за ужином попросила меня позаниматься с внучатой племянницей своей подруги.
– С Наташенькой. Только разговорным языком, практикой, она такая умница, она будет жить в Италии (шепотом).
Зевота просто раздирает голову пополам. Багаж сложили у одной двери, а выходить нужно через другую.
– Я никогда не давал частных уроков.
– Но мы же сейчас стеснены в средствах, – мама покраснела.
Она всегда краснела, когда говорила о деньгах.
– А чем занимается эта ваша Наташа?
– Она работает, очень состоятельная и старательная девочка. Петюша, всего уроков десять. Тебе, знаешь, это только полезно…
Смеется.
– Я же знаю, что тебе не хватает сейчас, и заработаешь, и взбодришься. Надо, Петюша. Будет к тебе ходить. Я уж и обещала почти. Почитаете что-нибудь, поговорите, плохо ли?
– А сколько платить будет? Мама сказала шепотом. Я широко раскрыл, глаза.
– Не те сейчас времена, чтобы нос воротить, – укорила меня мама.
До чего все-таки утомительна эта зевота. Слезы застилали мне глаза, я задерживал дыхание, но ничего не мог сделать, все зевал и зевал. Разве, разве возможно?..
Мы созвонились, и она пришла. Смело шагнула через порог и резким мужским движением протянула мне руку. Решительная, сосредоточенная, подтянутая. Только чуть развязно крутит на пальце связку автомобильных ключей. Серые волосы, карие глаза.
Карие глаза? Я зевнул. Карие глаза или серые глаза? Зевота. По-моему, серые. Или карие? Зевота. Черт знает что такое!
Я повернул голову. Кресло старика было пустым. Не было также и Мишель. Оглянулся – сзади два пустых кресла. В салоне не было уже никого. Только Мальвина обреченно пыталась собрать какие-то пакеты и свертки. Сумка то и дело соскальзывала с плеча, она останавливалась, поправляла сумку, роняла пакет, сумка соскальзывала опять, она опять роняла пакет. Я поднялся и подошел к ней.
– Могу вам чем-нибудь помочь? Я наклонился за упавшим пакетом.
– Большое спасибо. Я совершенно простудилась в дороге. Ангина. Спасибо, спасибо.
Я выпрямился и подал ей пакет.
На шее у нее было точно такое же кашне, как у меня.
– Я люблю тебя.
– Зачем?
– Господи, что ты у меня спрашиваешь?
– Если ты будешь так смотреть на меня – и вправду влюбишься.
– Ты не хочешь?
– Я не хочу. Семьдесят второй год.
Мне девятнадцать, тебе двадцать два. Ты умеешь лучше меня любить, я отдаюсь твоим поцелуям, твоим объятиям, твоей страсти впервые по-настоящему. Я закрываю глаза и как будто плыву тебе навстречу.
… Через пятьдесят лет я буду уныло сидеть в своем роскошном загородном доме среди картин и послушных собак, я буду говорить низким голосом прописные истины, мол "мужчины всегда предадут", болтать со сморщенными, перекрашенными подругами о деньгах и забавах разнопородной человеческой поросли, добившейся славы, дочь будет исправно звонить мне два раза в неделю и рассказывать о похождениях своего непутевого, но неизменно гениального мужа.
– Я уезжаю сегодня вечером.
– Но ты же приехал на три дня.
– Незачем.
– Я что-то сделала не то?
Я беру тебя за руку, смотрю в твое покрасневшее от загара лицо, серые глаза в черную крапинку, вдыхаю сладковатый запах твоего пота.
Что случилось, милый, мой милый, мой самый любимый, что с тобой, что, что, что?
Рыдания. Невыученный урок. Мама говорила мне, что нельзя плакать, что это конец всему, что это вызывает в мужчине одно раздражение. Она говорила мне об этом с удивительным постоянством, вспоминала даже перед самой смертью, когда не позволяла себе слез в присутствии своего последнего возлюбленного – холеного высокого статного Бориса с гривой седых волос и взлелеянной, оловянного цвета шикарной бородой.
Ей было больно, она стискивала кулаки до синевы ногтей, но никогда не плакала.
Ты отворачиваешься. Все правильно. Я впериваюсь глазами в море, в желтый песок, в мерзких чаек, в колышущиеся на волнах хлебные и арбузные корки. Пивные пробки, осколки пивных бутылок под ногами. Кто-то окликает меня, но я не оглядываюсь.
– Тебя зовут.
– Я слышу.
– Нет, ты не слышишь. Тебя зовут.
Хохот за спиной и дико фальшивый хор про лаванду и летнее солнце, розовые блики и фейерверки счастья.
– Тебя зовут.
– А пошел ты!
– Ну, вот и слава Богу.
– Бабушка я не хочу есть.
– Вот еще новости. Зареванная, как чумичка. Ешь, давай, для тебя старалась.
– Бабушка, он уехал.
– Кто уехал?
– Мой Сашка.
– Так тебе и надо, дурехе.
Борщ разливается по столу. Вилка, котлета, макароны – все вперемешку с осколками лежит посреди кухни, и ты, моя любимая, моя дорогая бабулечка, которой нет уже двадцать лет, хлещешь меня по щекам мокрым полотенцем за все – за бесконечное вранье, за грязные ногти, за ненаписанные родителям письма, еще раз, еще и еще, приговаривая: "Так тебе и надо, дурехе, гадкой девчонке, у которой на уме одни пакости".