Автопортрет с устрицей в кармане - Роман Шмараков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А это что значит? – спросила Джейн.
– Так оставленного Господом сторожит тот, кому он был оставлен, – перевел мистер Годфри.
– Вот как, – сказала Джейн.
– Прошло полгода, – продолжал викарий, – я начал забывать о несчастном Сэмпсоне. Занятия мои продолжались, я взялся за Opera inedita Мортона, рассчитывая найти в заметках этого любознательного епископа кое-что о сонетистах елизаветинской поры. Я листал книгу и вдруг увидел название Бэкинфорда. «Около 1540 года, – писал Мортон, – несколько молодых людей, разгоряченных религиозной ревностью и вестями из окрестных городов, решили доставить Бэкинфорду зрелище иконоборства, в котором ему так долго отказывало постыдное равнодушие их сограждан. Вооруженные топорами и баграми, уверенные в значительном числе сторонников, которых найдут среди народа, они отправились в церковь и успели нанести несколько ударов по прекрасным хорам, украшенным резными изображениями ангелов, однако местный священник, сохранивший присутствие духа, смутил их рвение цитатой о херувимах Соломонова храма, простиравших свои крылья над местом ковчега, и уговорил не делать зла сверх уже совершенного. К счастью Бэкинфорда, такое зрелище было ему дано в первый и последний раз. Революция, истребившая многое, пощадила бэкинфордскую церковь: ее скромная известность не навлекала на нее недоброе внимание людей, склонных искать новой славы в уничтожении старой, а сами граждане Бэкинфорда, просвещенные или осторожные, не произвели ни своего Генри Шерфилда, ни Уильяма Спрингетта, ни кого-либо из породы людей, рожденных давать примеры проповедникам и наполнять печалью любителей художества. В 1690-х годах антикварий Джеймс Торр, с неутомимым любопытством объезжавший эти края, видел хоры в поврежденном состоянии и оплакивал эту порчу; восстановление их, относящееся, как можно судить, ко временам королевы Анны, совершено не в первоначальном виде. Несколько ангелов южной стороны, невосстановимо поврежденных, были вырезаны заново по образцу соседних или вовсе произвольно. Впрочем, восстановление это произведено с такой тонкостью и пониманием, что современный посетитель бэкинфордской церкви, не знающий, что старый мастер придал этим ангелам иное выражение, может наслаждаться ими как работой полулегендарного Томаса Испанца. Об этом незаурядном ваятеле, которому Бэкинфорд обязан главной долей своей известности, мы не знаем почти ничего, кроме двух-трех басен, объясняющих блистательную смелость его работ близким знакомством с нечистой силой; его появление на островах, равно как несколько заказов, выполненных в том же стиле в церквях южной Шотландии, можно лишь предположительно связывать с посольством Мартина де Торре в 1489 году. Остается надеяться, что будущие разыскания прольют свет на эту замечательную фигуру: сведения о нашей древности, даже самые скудные, сторицею вознаграждают усилия, издержанные на их приобретение».
– Это все? – спросила Джейн в наступившем молчании.
– Да, – сказал викарий, – это все.
– Припоминаю, – сказал мистер Годфри, – что слышал нечто подобное от нынешней миссис Мур. Вместо простыни, правда, там действовали разбойники, приехавшие эксетерским поездом, и вообще мне показалось, что миссис Мур колебалась между несовместимыми стремлениями вывести из рассказа мораль и не отпугивать от города приезжих, но в целом она удовлетворительно сохранила канву.
– Никогда больше не пойду на спиритические сеансы, – сказала Джейн. – Хотя, правду сказать, я не совсем поняла, что случилось с Сэмпсоном.
– Да там все просто, – отозвался Роджер. – Я потом тебе объясню.
– А что решили присяжные насчет смерти Сэмпсона? – спросил инспектор.
– Да, я забыл сказать, – отвечал викарий. – Ходил, кажется, слух, что они сочли это карой Божьей, но я не уверен, что присяжные компетентны высказываться на этот счет. А теперь, с вашего позволения, я пойду в библиотеку.
– Пожалуй, я тоже, – сказал инспектор. – Там есть что-нибудь по истории Бэкинфорда?
– Довольно много, – сказал викарий. – Сэр Джон собирал такую литературу. Кажется, даже делал из нее выписки.
– В основном вздор, разумеется, – прибавил мистер Годфри.
– Спасибо, мне подойдет.
* * *
– Скажи, – спросила пастушка, – что такое эта опера, о которой я не впервые слышу? Похоже, это развлечение из самых любимых.
– Сам я ее не видел, – отвечал волк, – но, сколько я понимаю, суть именно в том, что это не мешает судить об опере. Человек может преспокойно остаться дома, заниматься вздором и твердо знать, что нынче дают пьесу, которую ставили вечерами еще на Ноевом ковчеге, что стиль ее пресен, а поэзия невыразительна, что там нет ни действия, ни занимательности, что в ней танцуют люди, менее всего созданные для этого занятия, а боги сходят с небес исключительно ради того, чтобы сказать или сделать глупость, что Тевенар совсем сдал, а Пелисье хороша только в пантомиме, и тому подобное. В общем, если кому-нибудь понадобится показать могущество человеческого духа, способного во всех подробностях представить то, чего он не видит, пусть вспомнит об опере и будет уверен, что лучшего примера ему не найти. Прибавь к этому, что если на сцене появляется лицо, хоть сколько-нибудь похожее на историческое, зритель распоряжается им самым деспотическим образом: он ставит себя на место Кира и Помпея, запасшись хладнокровием, на которое они не были способны, и пренебрегая их обстоятельствами и страстями; он выносит приговор, не задаваясь вопросом, было ли у них время на размышление и позволяло ли их душевное состояние продумать хоть одну мысль до конца, и не смущаясь тем соображением, что Кир и Помпей, в отличие от него, не читали книг, сообщающих, что с ними было дальше. Главные тяготы, ожидающие историческое лицо, начинаются обычно после его смерти, о чем яснее ясного свидетельствует то, что вышло между г-ном де Бривуа и двоюродным дедом епископа.
– Это еще одна из историй, что произошли в три недели, пока меня не было? – спросила пастушка.
– Да, – сказал волк, – и весьма занимательная. Если позволишь, я ее расскажу.
Епископ звал г-на де Бривуа к себе. Г-н де Бривуа думал уклониться и послал епископу письмо с уверениями, что на расстоянии он лучше, но епископ настаивал. Г-н де Бривуа нехотя собрался и выехал из поместья. Относясь к епископу, как к Богу, то есть нетвердо помня, когда и по какому поводу он с ним последний раз общался, г-н де Бривуа не понимал, для чего он мог ему понадобиться, и гадал об этом всю дорогу меж тихих полей, над которыми взвивался и пел жаворонок.
Епископ принял г-на де Бривуа в своих покоях. За окном тянулся стриженый сад, на стене родословное древо епископа мощно вздымалось из чресл какого-то утомленного человека, который взирал на вошедшего г-на де Бривуа без одобрения. Епископ заговорил печально. Он сказал, что о досуге г-на де Бривуа приходят странные вести. Г-н де Бривуа безмятежно откликнулся, что молве свойственно преувеличивать, ибо ближайшие видят и слышат, те, кто подальше, только видят, а сказанное домысливают, мнение же отсутствовавших преимущественно основывается на том, что домыслено; так, когда Юлий Цезарь на сходке, умоляя солдат быть верными, указывал на свой перстень – он-де готов отдать его всякому, кто защитит его честь, – задние ряды решили, что он сулит всем всаднические кольца и приличествующее этому сану состояние, хотя тот и во сне не думал давать такие обещания. Г-н де Бривуа не дерзает равнять себя с Цезарем, победителем мира и усмирителем смуты, ни в чем, кроме одного, – оба они пали жертвой недобросовестной молвы, которая и человека, свободного от вины, делает не свободным от подозрений. Епископ осведомился, числит ли г-н де Бривуа среди деяний, сравнимых с Цезаревыми, предпринятую им в прошлом месяце осаду монастыря визитанток. Г-н де Бривуа сказал, что, по совести, происшедшее нельзя считать правильной осадой; что если бы он в самом деле взялся осаждать монастырь, то стал бы лагерем на овсяном поле, вырыл траншеи, овладел контрэскарпом и заложил мины, всячески делая вид, что собирается начать атаку в другом месте, позаботился добыть план осажденного монастыря и что ни день посылал туда лазутчиков, во всем выказывал быстроту, твердость и предусмотрительность и обедал в палатке с отдернутым пологом, а в конце даровал бы прощение всем находившимся в монастыре во время осады (они ведь за этим туда и собрались) и позволил визитанткам покинуть обитель как положено, под барабанный бой, с развернутыми знаменами и фитилями, подожженными с обоих концов; только в таком случае, подытожил г-н де Бривуа, это можно было бы считать правильной осадой, и то если пренебречь суждением знатоков, которые считали бы безусловно необходимым, чтобы настоятельница произносила речи, укоряя своих сподвижниц в безрассудстве и опрометчивости и призывая вспомнить, что на них смотрит вся Галлия, ждущая избавления от рабства греху. Епископ сказал, что долгое время не предпринимал никаких действий в отношении г-на де Бривуа, уповая, что добрая природа и здравый смысл вернут его на путь спасения, однако вынужден со скорбью признать, что он переоценивал добрую природу г-на де Бривуа и не постигал всю меру его строптивости, наполненную и утрясенную; что ему, епископу, довелось на своем веку видеть многих людей, коих богатая одаренность, не руководимая разумом, гибла под собственной тяжестью; что г-н де Бривуа любую снисходительность со стороны церковных властей склонен понимать как попустительство; что пастырь, не заграждающий пути бесстыдству и разврату, делается в глазах Господа их соучастником и что он, епископ, меньше всего хочет на Страшном суде разделить вину и кару г-на де Бривуа. Господь, напомнил епископ, дал ему жезл железный с наставлением пускать его в ход после того, как все иные способы увещевания будут исчерпаны. Г-н де Бривуа забеспокоился. Он взглянул на родословное древо епископа, зловещая тень которого вдруг налегла на его беспечное бытие. Он хорошо представлял семейные связи епископа и его готовность ими пользоваться, чтобы оценить, сколько и каких прогневленных богов может опрокинуть на его голову этот громоздкий механизм. Г-н де Бривуа решил, что пришло время смирения. Он признал, что мог впадать в грехи более или менее тяжелые, не будучи в этом отношении выключен из обыкновений естества, однако всегда оставался тем же, кем был, то есть верным сыном церкви, готовым вернуться к родительскому порогу и уповающим на материнскую любовь и прощение. Епископ спросил, понимает ли г-н де Бривуа, что посещать монастырь в той манере, как он это делает, – уже не шутки, а поступок, могущий иметь весьма и весьма важные последствия. Г-н де Бривуа, наклоня голову, отвечал, что понимает. Епископ спросил, можно ли рассчитывать, что г-н де Бривуа относится к своему раскаянию всерьез, а не просто удивляется чувству, которого не привык испытывать. Г-н де Бривуа отвечал, что епископ может рассчитывать не только на искренность, но и на длительность его чувства. Епископ сказал, что рад это слышать и что в таком случае у него есть к г-ну де Бривуа одно дело, которое будет тем, чем ему заблагорассудится его счесть, – просьбой, поручением или свидетельством доброй воли. Г-н де Бривуа внимательно слушал. Епископ объяснил, что думает поручить ему сочинение, которое не только заградит уста всем злословящим г-на де Бривуа, но и обещает ему истинную славу, как по величию своего предмета, так и по блеску и приятности слога, отмечающим произведения г-на де Бривуа. Он, конечно, слышал о его, епископа, двоюродном деде. Зависть, суетность и неблагодарность причиною, что этот человек подвергается опасности кануть во тьму, где обретаются герои, бывшие до Агамемнона, и все, чья доблесть не нашла себе достойного певца. По совести, сказал епископ, за эту работу он должен был взяться сам, однако в сем случае он похож на человека в летах, которому в качестве награды за былую службу дали губернаторство в пограничной крепости: клонимый к покою, он вынужден оказывать не свойственную его возрасту неутомимость, не спать ночами, держать солдат и горожан в строгости, следить за ними и обходить дозором стены; давно забывший военную пылкость, при виде сильной армии, облегающей его крепость, траншей, что прокладываются с поразительной быстротой, при звуке множества орудий, что грохочут беспрерывно, он теряется и начинает делать глупости, достойные юнца; исправною службой заслужив завидную честь, он вкушает ее отравленную неотступными заботами, сам себе напоминая Финея, чью трапезу сквернят безжалостные гарпии. Его смущает как огромность труда, почти неодолимая для человека с его кругом повседневных попечений, так и воинское поприще, на котором пожал лавры его дед и о котором епископ не имеет навыка судить. Между тем от его деда, благодарение Богу, осталось много бумаг, в коих ясно изображается его жизнь, и если только г-н де Бривуа возьмется… Г-н де Бривуа обещал. Епископ простился с ним благосклонно. Г-н де Бривуа ехал домой, не зная, следует ли ему смеяться над собой или скорбеть над своими обещаниями. Из города он увез молоденькую кружевницу, прельстившись ее голубыми глазками и ласкаясь мыслью видеть в ней трофей, отбитый у кичливого владыки.