Орлеан - Ян Муакс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вертлявые и неугомонные днем, вещи внушают нам, что они живые — только потому, что мы вертим их в руках и наделяем душой; веселые и игривые, резвые и легкие на подъем, днем они симулируют, чтобы нам понравиться, но их истинная натура проявляется ночью, когда стихает праздник и магия рассеивается; они впадают в столбняк, возвращаясь к своему немому, суровому, упрямому естеству.
Оскорбленный их цинизмом и сердитый на их лицемерие (я еще не открыл для себя Понжа, сумевшего, как я уже упоминал, реабилитировать их в моем сердце), я разлюбил вещи и полюбил чтение; очень скоро я стал самым завзятым книгочеем в классе. К сожалению, в классе мадам Фуко — веснушчатой дамы с полными икрами, обутой в мокасины с блестящими пряжками (помню также ее прямые юбки с подолом в пышных складках, с приходом весны сменявшиеся платьями в стиле ампир, похожими на те, что носила Жозефина, в свою очередь напоминавшими греческие туники) — имелся некто, кого я сразу невзлюбил. Это был родной сын мадам Фуко — рыжий хитрюга Даниэль, круглый отличник, вознамерившийся лишить меня славы первого ученика по французскому языку — и по чтению, и по письму.
Я уже сталкивался с ябедами, доносчиками, фискалами, но Даниэль Фуко отличался от всех остальных одной важной особенностью — он ябедничал, доносил и фискалил своей матери. Он поднимал руку, отвечая на вопросы той, кто его воспитывала и проверяла задания, которые сама же ему задала. Помимо всего прочего, этот рыжий, пухлый, розовощекий коротышка врал как опытный зубодер; я решил его проучить, заманив в пустынный угол двора; раньше там располагался кабинет медсестры, но потом его перенесли. Я наплел ему, что могу рассказать кое-что интересное про шашни между Натали Деморе и Эриком Дегро (я знал, что Даниэль неравнодушен к Натали). Он попался в мою ловушку. Во дворе я со всей силы, в точности копируя своего отца, влепил ему пощечину — его правая щека зарделась ярким румянцем. Этого мне показалось мало, и я несколько раз стукнул его по затылку. Он упал на землю. Его вселенная пошатнулась: он в жизни не слышал громовых раскатов вражды и понятия не имел о том, что значит быть битым. До сих пор он существовал в мягком коконе безопасного детства, не обращая внимания на реальность, надежно защищенный от ее грубости. Человечество в моем лице ворвалось в его наивный мирок, показав себя с худшей стороны; ошалевший, он извивался на холодном асфальте, как червяк, впервые столкнувшийся с неприглядной действительностью.
Я ждал санкций; этот мерзавец не замедлит помчаться к мамочке, воя, как тысяча обреченных на заклание телят, и тыча пальцем коллаборациониста в своего обидчика. Но мои опасения не подтвердились. Даниэль Фуко, весь в крови, слезах и соплях, спас меня от неизбежной кары, обвинив воображаемого хулигана, якобы перепрыгнувшего через школьный забор, чтобы отомстить мальчишке, посмевшему над ним посмеяться. Вначале мадам Фуко ему не поверила; она требовала, чтобы драчун сам признался в содеянном, и обещала, что эта история не выйдет за пределы школы, а наказание ограничится воспитательной беседой. Никто не ответил на ее призыв. В висках у меня стучала кровь; по затылку стекал холодный пот. К счастью, свидетелей жестокой драки не было — неслучайно я выбрал для осуществления своего замысла самый безлюдный уголок двора. Я почувствовал на себе взгляд Фуко-сына, посмотрел на него и тут же опустил глаза. Меня жег стыд. Подобно предметам, таким знакомым днем и таким чужим с наступлением ночи, с Даниэлем Фуко произошла метаморфоза: он проявил свою истинную натуру, натуру честного и смелого человека. Он был подлизой, но не доносчиком, и меня охватило желание пойти угостить его парой печенек, к сожалению, сломанных, которые завалялись у меня в ранце. После уроков я пулей помчался домой, ощущая себя грязным и мечтая, чтобы встречный ветер очистил меня от налипшей скверны.
В ту ночь я плохо спал. Я осмотрел все свои игрушки, ища, что бы такое подарить своей вчерашней жертве. Но вещи, затянутые в ночные мундиры, отвергали подобную возможность, в полной мере проявляя латентную неприязнь к людям; мне не хотелось усугублять свою вину, предлагая Фуко зловредный артефакт, способный причинить ему неисчислимые страдания. Может, подарить ему цыпленка? Их продавали на рынке; они пищали и толкались, кривя клювы в усмешке, совершенно не соответствовавшей ожидавшей их голгофе. Цыплята и дельфины — такова их особенность — несут на себе проклятие: со свойственным нам антропоцентризмом мы принимаем выражение их лиц за улыбку, готовые согласиться, что в них есть «что-то человеческое». Это чистая иллюзия: в мире животных улыбок не существует, как не существует тщеславия, серьезности и юмора. У животных нет будущего.
Я пришел в школу, понятия не имея, как себя повести. Прежде чем нас выстроили в ряд перед бетонным крыльцом, я бросился к потерпевшему и, немного фальшивя, шепнул ему на ухо, что хочу стать его лучшим другом; он посмотрел на меня трезвым, влажным, печальным взглядом, сжал мою руку и кивнул, принимая предложение. Я понимал, что ввести его в заблуждение мне не удалось; я сломал в его душе что-то очень важное. С его рукопожатием в меня проникло ужасное чувство боли. В сложившихся обстоятельствах мое предложение и правда выглядело неуместным.
С того дня моя школьная жизнь разделилась на две половины: по одну сторону находились все мои одноклассники, по другую — одинокий побитый Фуко. Фуко, наглухо заперший ставни своей души; Фуко, ставший непроницаемым для любого света. Я погасил Фуко, превратил его в нечто еще более унылое, чем отражение зимнего неба в уличной луже. Отныне он сам себя замкнул внутри квадрата печали. Я больше не осмеливался к нему обратиться. Одним июньским утром, когда солнце заливало все вокруг своим бледно-желтым светом, я заметил его возле водосточной трубы; в глазах у него стояли слезы. На нем была бейсболка, из-под которой торчали рыжеватые, как солома, волосы. Его лицо показалось мне прозрачным. Раздалось хлопанье крыльев, и на карниз, прямо над ним, сел голубь. Фуко резко махнул рукой, сгоняя птицу. Я решил к нему подойти. У него по руке текла струйка крови: Фуко пытался проткнуть себе вену английской булавкой. Я испугался, крикнул, чтобы он прекратил, и побежал к учительнице, его матери, — иначе говоря, выступил в роли доносчика. Пока все с ним возились (вокруг него собралась небольшая толпа), я, сам не знаю почему, обыскал его парту — наверное, надеялся найти причину его странного поведения. В парте я обнаружил только выцветшую наклейку с логотипом мотоциклетных гонок «Бель д’Ор» 1975 года и точилку, погребенную под кучей карандашных стружек. На следующий год Даниэль Фуко в классе не появился. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежит открытая книга Жюля Сюпервьеля. Закладкой ей служит та самая наклейка. Я использую ее так уже сорок три года.
Третий класс. В тот год началась моя карьера графомана. Я абсолютно из всего творил текст. Описывал каждый эпизод своей жизни, превращая его в химеру. Это был подлинный карнавал слов. В тонких тетрадях — они назывались «Геракл» — с пронумерованными моей рукой страницами я, стараясь писать без помарок, создавал целые миры без всякого присутствия родителей. Реальная действительность — с нелепыми обычаями, бессмысленной суетой и постоянной скукой — не представляла для меня никакого интереса. Люди с остекленевшим взглядом, которых я встречал каждый день, жили словно в бурой стоячей воде, бессильные перестать служить игрушкой в руках собственных маний.