Декабристки. Тысячи верст до любви - Татьяна Алексеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кондратий закрывал глаза – хотя в камере все равно стояла непроницаемая темнота – и пытался представить себе чистый лист бумаги и перо, а потом мысленно «написать» на этом листе что-нибудь. Но из этой затеи тоже ничего не получалось. Белая бумага расплывалась у него перед глазами, превращалась в пушистое облако, а оно, в свою очередь, расплывалось в полупрозрачный туман, и из этого тумана начинали выглядывать лица глядящих на него с молчаливым осуждением жены и дочери. Долго выдержать это Рылеев не мог и открывал глаза, но туман и глаза его близких продолжали преследовать поэта и наяву. Отвлечься от наваждения он мог бы, если бы начал сочинять стихи, но без бумаги ему не удавалось создать ни строчки…
Каждый раз, когда в камеру наведывался кто-нибудь из надзирателей, Кондратий едва удерживался, чтобы не попросить принести ему бумаги и чернил. Останавливало его лишь то, что он точно знал: в просьбе ему мало того, что откажут, так еще и обязательно посмеются над его положением, поинтересуются с издевкой, зачем ему бумага, если жить ему все равно осталось считаные дни, или придумают еще какую-нибудь злую шутку. Даже другие заключенные вряд ли поняли бы, для чего ему писать стихи, которые все равно никогда не увидят света и никем не будут прочитаны, и каким образом вообще можно что-то сочинять на пороге смерти. Что уж говорить о тюремщиках?
Дверь камеры скрипнула, и темноту разрезала узкая полоска света, осветившая сырые стены и непросыхающие лужи на полу – память о случившемся полтора года назад наводнении, когда вся крепость была затоплена водой. Рылеев, до этого сидевший на койке, прислонившись спиной к стене, выпрямился. Давно привыкшие к темноте глаза легко разглядели вошедшего к нему надзирателя – это оказался давно знакомый ему солдат, чаще всех приносивший ему в камеру еду и забиравший его в Зимний дворец на допросы. Как и другие тюремщики, он почти ничего не говорил заключенному, только требовал идти за ним, если Кондратию нужно было покинуть камеру, а завтрак и ужин и вовсе ставил на койку в полном молчании. Сейчас в руках у надзирателя ничего не было, да и ужин Рылееву уже приносили, поэтому он, решив, что его опять собираются везти в Зимний, неторопливо поднялся с койки. Однако тюремщик знаком велел ему оставаться на месте.
– Вам приказано передать, – заговорил он, к огромной неожиданности Рылеева. – Вы просили его императорское величество оказать помощь вашей семье. Вчера вашей жене было пожаловано две тысячи рублей, а дочери – одна тысяча, на именины.
– Это правда? – вырвалось у Кондратия, но тюремщик уже развернулся и шагнул к выходу из камеры. Вступать в диалог с заключенными ему наверняка было запрещено. Да и вопрос Рылеева, как он сам понял уже в следующее мгновение, прозвучал не слишком умно. Какой смысл надзирателю было ему лгать?
– Подождите! – не выдержав, нарушил свой собственный принцип Кондратий Федорович. – Будьте так добры, передайте начальнику крепости еще одну мою просьбу! Пусть мне разрешат написать письмо жене!
Надзиратель замер на пороге, оглянулся на узника и молча кивнул. С громким стуком, особенно резким в ночной тишине, за ним захлопнулась дверь, и Рылеев снова остался в одиночестве.
«Вот так, дорогой мой великий заговорщик, благородный спаситель отечества! – усмехнулся он про себя. – Человек, которого ты хотел убить, теперь содержит твоих близких. А ты бы на его месте смог так поступить? Да тебе бы даже в голову такое не пришло, не так ли?»
Был бы сейчас рядом Павел Пестель, он бы возразил Кондратию, что подарить кому-либо три тысячи рублей императору ничего не стоило и что сделал он это только и исключительно для того, чтобы выглядеть благородным и великодушным в глазах своих приближенных. Рылеев несколько раз мысленно повторил эти доводы, пытаясь убедить себя в них, но поверить в то, что намерения царя были только корыстными, у него почему-то не получалось. Слишком неожиданным стало для него известие о помощи его семье, о том, что просьба, которую он высказал в конце одного из допросов, почти не сомневаясь, что император Николай ее проигнорирует, все-таки оказалась удовлетворена, да еще так быстро.
И снова у него в голове завертелся вихрь стихотворных строчек и отдельных рифм, громких, торжественных, наполненных самыми сильными чувствами… Ну хоть бы клочок бумаги, совсем крошечный, чтобы он мог записать на нем одну-единственную строку, – дальше сочинять в уме ему стало бы легче! Может быть, тогда он не только создал бы свое очередное стихотворение, но еще и сумел разобраться в том смятении, которое теперь творилось в его душе. Если бы начальник Петропавловской крепости позволил бы выдать ему сейчас бумаги и чернил для письма, Рылеев бы не удержался и первым делом записал бы пришедшие ему на ум стихи, а уже потом взялся бы за письмо для супруги. Но этого ему наверняка пришлось бы ждать хотя бы несколько дней – да и то лишь в том случае, если бы его просьбу вообще приняли во внимание.
Походив немного взад-вперед по тесной камере, Кондратий улегся на койку. Он был уверен, что не заснет в эту ночь, однако множество бессонных ночей, во время которых он отвечал на вопросы Николая I, дали о себе знать, и вскоре поэт уже спал. Во сне ему, как и все месяцы, проведенные в крепости, виделись Наталья с дочкой Настей, но в отличие от предыдущих сновидений они смотрели на него не с укором, а просто с глубоким состраданием.
Утром, после того как Кондратий позавтракал и другой тюремщик забрал у него жестяные миску с ложкой, в камеру снова пришел тот солдат, который навещал его ночью. В руках он нес лист бумаги и чернильницу с торчащим из нее потрепанным гусиным пером.
– Вы просили бумаги для письма. Можете написать письмо сейчас, – сказал он, вручая Рылееву эти драгоценные для него в данный момент вещи.
– Благодарю вас! – Кондратий Федорович схватил бумагу и чернильницу, но надзиратель не спешил уходить из камеры. Он остановился рядом с койкой, на которой узник разложил бумажные листы, и приготовился терпеливо ждать. Рылееву стало ясно, что посидеть над листом бумаге в одиночестве и заняться стихами ему не дадут. Что ж, ему следовало быть благодарным хотя бы за то, что он получил возможность написать Наталье. С досадой вздохнув, он обмакнул перо в чернила и осторожно, чтобы не испачкать серое тюремное одеяло, вывел на бумаге первую строчку.
Писать в присутствии надзирателя было неудобно – Рылееву с трудом удавалось сосредоточиться на письме. «Можно подумать, что если бы меня оставили одного, я бы написал Наташе что-нибудь преступное! Все равно же они будут читать мое письмо!» – возмущался он про себя, но рука его продолжала покрывать лист бумаги все новыми строчками. Он писал о своей вине перед родными, о том, как скучает по ним, о том, как надеется, что они здоровы и у них все хорошо, и злился на себя за эти гладкие банальные фразы – ему казалось, что они звучат фальшиво и что Наталья обязательно почувствует эту фальшь. Но начать письмо сначала Рылеев тоже не мог: возвышавшийся над ним надзиратель всем своим видом давал ему понять, что он должен закончить писать как можно быстрее и что такая роскошь, как создание черновиков, ему больше не полагается. Приходилось торопливо вымучивать из себя все новые и новые банальности, и только когда Кондратий дошел до императорского подарка, фразы вдруг стали складываться у него легко, и ощущение неискренности, так мешавшее ему писать, куда-то пропало.