Три любви Фёдора Бжостека, или Когда заказана любовь - Ежи Довнар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одну из последних суббот они пошли с ней на музыкальный фестиваль хорового искусства. Фёдор, далёкий от музыки, да и от искусства вообще, под воздействием слаженного пения стал уже в который раз ощущать в себе проявления сентиментальных чувств, которые, усиливались здесь и сейчас к сидящей рядом с ним женщине. И как бы продолжая эти приятные ощущения, связанные с тем, что это лучшая из женщин, он вспомнил почему-то и Юлю, и Свету, и многих других своих подруг, имена которых даже уже стёрлись в памяти. Вспомнил вдруг почему-то аистов из деревни Студзенка, здесь, в Польше, про которых им рассказывали, что однажды в той деревне их развелось такое множество, что в тот засушливый год они стали нападать на домашних кур и даже на людей. И что неплохо было бы завести своего ребёнка вместе с Малгожатой, хотя понял, что это уже нереально. А потом поймал себя на мысли, что отчётливо видит участниц хора, но только как бы изнутри. Считывая эту информацию с них, он приходил к выводу, что его Малгося и милее, и красивее, и обаятельнее любой из них. Здесь, то есть среди вокалисток, за редким исключением, не бывает красивых и счастливых в семейном отношении женщин. Красивые и счастливые в хор просто не поступают, а голосом природа наделяет почему-то не очень симпатичных и, как правило, долго или навсегда остающихся без мужей. К тому же хор сегодня – рассуждал Фёдор – далеко не самый востребованный вид исполнительского искусства, но хоровое пение, похоже, никогда не умрёт, потому что всегда будут находиться исполнительницы, обладающие певческими голосами и подменяющие физическую близость с мужчиной радостью голосового излияния. Этот вывод сделал он, когда прозвучал «Хор пленных евреев» из оперы Верди «Набукко» в исполнении хорового коллектива из Италии. «Глупость какая-то» – поставил диагноз он сам себе и своим мыслям и произнёс, непонятно по какой причине родившуюся фразу: «Моя Малгожата никогда не станет участницей хора», снял с себя куртку и набросил ей на плечи – был уже поздний вечер и, несмотря на лето, на побережье начинало быстро холодать. Она улыбнулась – это в советских фильмах юноша где-нибудь на околице деревни предлагает девушке накинуть на плечи свой пиджак, и этот жест расценивается как свидетельство его любви к ней. У них так не принято, каждый берёт с собой что-нибудь шерстяное, но она вот не взяла, забыла, хотя его жест оценила и восприняла как объяснение в любви, хотя они уже далеко не юноша и девушка. Так за шутками-прибаутками незаметно подошли к дому.
А дома их ждал гость. Этим гостем оказался дедушка Малгожаты, выразивший своё недовольство по поводу того, что вот он приехал, а её дома нет, и он вот должен сидеть во дворе и ждать её возвращения. Довольно холодно протянул Фёдору руку, надо полагать, в связи с этим недовольством и представился Зыгмунтом Лановским. Он проживал неподалёку в местечке Лемборк, что как раз на полпути от Устки до Гданьска. Ему было 85 лет, но он был, как успел это подметить Фёдор, ещё очень крепким и подвижным старичком, ну прямо уникумом каким-то. Пан Зыгмунт очень любил свою внучку и так как не имел семьи и жил в одиночестве, частенько навещал её. У неё, фактически, тоже, кроме детей и его, никого не было, и она – понятное дело – решила показать деду своего жениха. Она стала накрывать на стол и пригласила к ужину. Разговорились. Фёдор рассказал, чем он занимается в России, что он дважды был женат, и оба раза с неудачным, даже трагическим исходом, и что они намерены с его внучкой вступить в брак и создать семью. Пан Зыгмунт смотрел на Фёдора своими старческими, слезоточивыми глазами как бы пытаясь рассмотреть его изнутри и понять, что он за фрукт и что за «русыка» нашла себе Малгося. Настроен он был не очень дружелюбно, и трудно было понять, почему? Наверно потому – подумал Фёдор – что я из России, а в Польше не очень привечают выходцев оттуда. Так было всегда и сегодня мало что изменилось в этом плане – уж больно много всё ещё не заживающих ран нанёс полякам их восточный брат. Но, к сожалению, слишком медленно наступает признание в этом, а самый главный камень преткновения, Катынь, так и остаётся не до конца признанным преступлением НКВД. Потом Фёдор рассказал немного о Петербурге, о жизни в России вообще, про своего деда, Витольда-Станислава Бжостека, который был чистокровным поляком и боролся сначала за мировую революцию, а потом против советской власти. И вот после этих слов дед несколько смягчился, вроде даже улыбнулся, и стал рассказывать про себя:
– А я ведь тоже боролся против неё, да, собственно говоря, почти все мы были против этой власти – не буду скрывать этого. В конце лета 39-го года я был мобилизован, но в плен с началом войны, к счастью, не попал. Остатки нашей армии ушли в леса, потом в подземелье и мы вели борьбу, как могли. 20 июля 1944 года, со вступлением Красной армии на польскую землю, был оглашён общий приказ Делегатуры. Вы, конечно же, не слышали про такую организацию? Так вот, вышел указ об освобождении собственными силами Львова, Вильнюса, Варшавы и ещё нескольких городов, чтобы установить там нашу власть. Нас было три тысячи бойцов, и мы, как сейчас помню, 23-го числа, пытались освободить от немцев наш самый восточный город Львов. Про операцию «Бужа» наверно слышали, и про армию АК тоже?
– Да нет. У нас, в Советском Союзе такие вещи были под запретом.
– Но сейчас ведь другое время.
– Дело в том, что я чистый технарь и меня политические вопросы как-то мало интересовали. Знаю про армию Берлинга, кажется, имени Костюшко, про то, что варшавские повстанцы не хотели принимать помощи от советских войск. Вот, пожалуй, и всё. Но Вы рассказывайте, рассказывайте, я Вас слушаю.
– А про «Катынь» слышали?
– Ну, там вроде немцами были расстреляны польские офицеры.
– Да, мало Вы знаете нашей истории – протянул он с сожалением и продолжил – Так вот. В ту пору я был в звании подпоручика и адъютантом полковника Владислава Филипковского, у которого был псевдоним «Цись». По предложению советского командования мы отправились в Житомир для переговоров с командованием Войска Польского об объединении, и там были арестованы сотрудниками вашего «СМЕРШ» а. То есть всё, как вы наверно догадались, заранее было уже спланировано. Нас перевезли в Киев, а затем в Жешув. Филипковского допрашивали двадцать часов, после чего всех нас вывезли в лагерь Дягилево, что под Рязанью, вместе с несколькими тысячами других польских солдат и офицеров. Между прочим, среди нас был и племянник председателя вашего ВЧК Ежи Дзержинский. Да, да, не удивляйтесь. Его привезли из Вильно, и он был так же АКовцем. Вот так. Узнай про это Феликс Эдмундович, он бы в гробу наверно перевернулся и то не один раз. Куда делся его племянник Ежи после этого, сказать трудно, как, впрочем, и про всех остальных моих товарищей. В 1947 году меня вернули в Польшу, где опять посадили в лагерь благодаря вашим коммунистическим ставленникам, а освободили из лагеря только в 1954-м.
Разговор продолжался, и Фёдор дивился отменной памяти старого человека, для которого события тех далёких лет были и остались смыслом жизни, и сокрушался по поводу того, что на эту горькую правду ему нечем было ответить: ни отрицанием, ни утверждением. Он воспринимал всё это как упрёк представителю страны, творившей «справедливость» и у себя дома, и за её пределами. Выпили молча за эту горькую правду и пан Зыгмунт как-то сразу сник, то ли от нахлынувших воспоминаний, то ли от того, что защемило сердце. А Малгожата тем временем заваривала кофе, который они с дедом очень любили и который, между прочим, был рекомендован Фёдору как лечебное средство, затем открыла коробку печенья и упаковку вкуснейших польских марципанов. Помешивая сахар в чашечке, она думала о перспективах их совместной жизни. Она отдавала себе отчёт в том, какую ответственность и обязательства берёт на себя, но чувства были сильнее, да и её болезнь, если быть откровенной, неизвестно как долго не будет угрожать жизни – ведь в Петербурге был только первый звонок. Правда, её недуг, к счастью, излечим, но как долго следует ждать звонка второго? Ну, ничего, они своей любовью будут лечить друг друга.