Ах, Вильям! - Элизабет Страут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недавно — в Нью-Йорке — я смотрела документальный фильм о людях, покинувших общину хасидских евреев, я смотрела его из-за мужа, он умер в прошлом году, и мне пришлось выключить на середине. А все потому, что происходящее слишком напоминало мою жизнь — не мир, который эти люди покинули, он был мне незнаком, но то, как им жилось после. Они ничего не знали о массовой культуре, и так было с Дэвидом, когда он ушел, и так было в моем случае — в моем случае это длится до сих пор, такие вот лишения не дают о себе забыть никогда.
— Терпеть не могу, когда детям не оставляют выбора. — Я махнула в сторону фермы, которую мы проехали.
Вильям ничего не ответил. Похоже, он думал не об амишах. Спустя пару минут он сказал:
— Странная судьба — родиться в таком вот месте и стать специалистом по тропическим болезням.
Я подождала, но он ничего не добавил. Тогда я спросила:
— Как продвигается твоя работа?
Он бросил на меня взгляд:
— Она уже никуда не продвинется. Моя карьера окончена.
— Нет, не окончена.
— Нет, окончена.
Я ничего не ответила. Мы молча ехали по дороге, ведущей в Преск-Айл.
— Боже, мне срочно нужно поесть, — сказала я немного спустя, у меня появились странные ощущения в голове, будто она сама по себе, как бывает, когда мне срочно нужно поесть.
— И где ты здесь предлагаешь найти еду? — спросил Вильям.
Нам действительно не попалось ни одной закусочной, мимо мелькали лишь деревья и редкие дома, и так много миль подряд.
Я взглянула на бесконечный асфальт с кромкой сухой травы и спросила:
— Ты завидуешь Ричарду Бакстеру?
Понятия не имею, почему я об этом спросила.
Вильям снова бросил на меня взгляд, и машину слегка мотнуло.
— Господи, Люси, надо же такое сказать. Нет, я ему не завидую. Боже правый. — А затем, пару минут спустя: — Но про диагностические методы Герхардта никто не слышал, верно?
Тогда я сказала:
— Вильям, ты помог массе людей, ты столько лет занимался шистосомозом, а еще ты преподавал…
Он поднял руку, чтобы я перестала. И я перестала.
Внезапно Вильям издал звук, похожий на смешок. Я обернулась:
— Что?
Он не отрывал взгляда от дороги.
— Помнишь, как-то раз мы устроили званый ужин — ну, званый ужин — это громко сказано, ты никогда не умела устраивать настоящие званые ужины, — но мы пригласили в гости друзей, и вот они уже давно ушли, и я лег спать, но потом встал и спустился в столовую… — Вильям посмотрел на меня. — А там… — Опять он издал этот почти смешок, а потом уставился на дорогу. — А там ты: склонилась над столом и целуешь тюльпаны в вазе. Ты их целовала, Люси. Каждый цветок. Это было так странно.
Я отвернулась к окну, лицо у меня разрумянилось.
— Ты странная, Люси, — сказал он. Вот так.
* * *
Каждое утро, закончив мыть посуду после завтрака, Дэвид садился на наш белый диван у окна и легонько хлопал по сиденью; он всегда улыбался мне, когда я садилась рядом. А потом говорил — каждое утро говорил он эти слова: «Люси Би, Люси Би, как мы встретились с тобой? Слава богу, вместе мы».
Он в жизни не стал бы надо мной смеяться. Никогда. Ни за что.
* * *
Мы с Вильямом ехали дальше, и вдруг меня ожгло воспоминание о том, каким отвратительным бывал порой наш брак: близость настолько густая, что заполняет собой всю комнату, горло забито знанием другого, и вот уже закладывает ноздри — от запаха его мыслей, от неловкости слов, которые вы произносите вслух, от приподнятой брови, едва уловимого наклона головы; никто, кроме другого, не поймет смысла этих мелочей, но с такой жизнью ты не будешь свободным, никогда.
Близость обернулась кошмаром.
* * *
В Преск-Айл мы приехали засветло: дни в августе длинные, к тому же не было еще и пяти. Это место уже больше смахивало на город. Но и там народу почти не было. Один мужчина, сидевший на скамейке на главной улице, добавлял в бутылку с водой заменитель сахара, затем он достал телефон-раскладушку. Я годами не видела телефонов-раскладушек.
— Что мы здесь делаем? — спросила я Вильяма. — Объясни еще раз.
И тогда он сказал:
— Отсюда родом муж Лоис Бубар. Ты что, не слушала?
И я подумала: «Ах, Вильям. Боже правый». Вот что я подумала.
Большую часть пути Вильям не раскрывал рта, он явно был не в духе. Все потому, что я спросила его о работе, так мне кажется. И обвинила в том, что он завидует Ричарду Бакстеру. Но от его молчания мне стало одиноко.
Центр города напоминал Дикий Запад, вдоль главной улицы рядами тянулись невысокие дома. Мы припарковались на стоянке отеля, где Вильям забронировал номера. Вестибюль там был маленький — как в отеле при аэропорте, — лифт тоже был маленький, и мы целую вечность ехали на третий этаж.
— До скорого, — сказал Вильям и пошел вперед, катя за собой чемодан; его номер был наискосок от моего, чуть дальше по коридору.
— Я умираю с голоду, — сказала я.
— Скоро поедим, — не оборачиваясь, бросил он.
Номер был ничем не примечательный, только на письменном столе стояла огромная лампа с синим абажуром, в жизни не видела такой большой лампы. В комнате было темно, окна смотрели не на заходящее солнце, и я решила включить лампу. Но она не работала. Я проверила, воткнута ли вилка в розетку, и она была воткнута, но лампа не работала. Из окна открывался вид на главную улицу. На скамейке по-прежнему сидел тот мужчина, но уже без телефона-раскладушки. Других людей я не видела. Я села на кровать и уставилась в пустоту.
* * *
То лето, когда умирала Кэтрин, я провела с ней в Ньютоне, штат Массачусетс, и девочки были с нами, им тогда было восемь и девять; я нашла для них лагерь дневного пребывания, а Вильям приезжал к нам по выходным. Девочки легко заводили друзей, особенно Крисси, и, поскольку они с Беккой, как я уже говорила, всегда были очень близки — хотя постоянно ссорились, — друзья Крисси стали друзьями и Бекки тоже.
Я это вот к чему. Я могла проводить дни с Кэтрин — Кэтрин Коул, как звал ее Вильям, когда звонил: «Как поживает Кэтрин Коул?» — и мы с Кэтрин, как мне казалось, отлично ладили. Смерти я не боялась (что меня удивляло), и, когда подруги перестали ее навещать, когда у нее выпали волосы и она совсем исхудала, почти все время мы проводили вдвоем, и Кэтрин наняла домработницу, чтобы та по вечерам помогала с девочками. Насколько я помню, — не считая первой поры, когда она только узнала о своей болезни и специально приехала в Нью-Йорк, чтобы нам сообщить, она тогда вся дрожала, и было невыносимо смотреть, как она дрожит, — не считая той первой поры, она не выказывала страха, и большую часть времени — да почти все время — мы просто болтали. Кажется, я не верила, что она и правда умрет. Возможно, она и сама не верила. Раз в неделю у нее были процедуры, и мы придумали схему: я заметила, что после процедур ей становится плохо не раньше чем через час, поэтому мы сразу ехали в закусочную и заказывали маффины, и у меня сохранилось воспоминание, как Кэтрин ест маффин и пьет кофе, но в воспоминании она вгрызается в маффин почти украдкой — не знаю, правильное ли это слово, — а потом я везла ее домой, и ей как раз становилось плохо и пора было прилечь; ее никогда не рвало, ей просто сильно нездоровилось весь оставшийся день.
Вечером в пятницу, когда приезжал Вильям, Кэтрин уже обычно спала, и он вставал у ее постели и глядел на нее, а потом выходил из комнаты, и в ту пору он мало со мной разговаривал, да и с девочками, по-моему, тоже. Так мне запомнилось.
Эти мысли были навеяны тем, что Вильям не разговаривал со мной по дороге в Преск-Айл.
Но у нас с Кэтрин выработался ритм, и, пока девочки были в лагере, мы целыми днями болтали. Чем хуже ей