Гадкие лебеди кордебалета - Кэти Мари Бьюкенен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я трясу головой. Прочь. Подальше от утешений Колетт.
В театре Амбигю я раздвигаю пыльные бархатные занавеси, закрывающие вход на балкон четвертого яруса, где низкие скамьи уходят под самую крышу. Совсем старая консьержка с венозными руками тут же подбегает ко мне, стягивает шаль с плеч и указывает на пустую скамейку. От быстроты ее действий я съеживаюсь.
Вчера вечером Антуанетта явилась в обычный поздний час. Я проснулась от того, что она наклонилась надо мной и тихо позвала по имени.
—Мари, ты спишь?
А ведь она знала, что в девять утра, как и всегда, я должна стоять у станка.
Я сонно простонала:
—Антуанетта, что такое? Париж горит?
—Я принесла тебе билет на «Западню».
Я села. Как и всем прачкам, ей обещали билет. Но только на самый последний спектакль сезона, чтобы они не смогли его перепродать.
—Неужели все заканчивается?
Это значило, что она потеряет те три франка, которые получает за каждое выступление.
Она мрачно пожала плечами.
—Если не хочешь идти, то я отдам маман.
—Нет-нет, я возьму.— Я выпростала руку из-под потертых простыней и коснулась ее колена.— Правда.
—Жаловаться не на что,— продолжала она.— Пьеса шла почти год.
Даже в тусклом свете я увидела, как она поджимает губы. На самом деле ее, конечно, пугало то, что работа в Амбигю подходит к концу.
—Найдешь себе что-нибудь другое,— уверенно сказала я.— Ты же сообразительная и работящая.
Когда я сажусь на середину скамейки, консьержка немедленно подсовывает мне под ноги маленькую табуреточку. Предлагает мне программку, но я говорю, что у меня уже есть, и достаю из кармана ту, которую принесла Антуанетта. Консьержка раздосадована. Тогда она протягивает руку и говорит:
—За услуги.
Пару секунд ничего не происходит, и тогда я снимаю ноги с ее скамеечки и отодвигаю ее.
Люди, сидящие на этом балконе, не сильно отличаются от меня. У них впалые щеки и кривые зубы. «За услуги»,— говорит старая консьержка, заставляя их выворачивать карманы и класть монетки в ее сухую ладонь. Скамеечка достается какой-то женщине, которая, как и я, пришла в двух изношенных шалях вместо пальто.
Когда оркестр занимает свои места, партер уже полон, дамы там одеты в меха, волосы у господ напомажены, а платья консьержек отделаны кружевом. Скамейки же тут, наверху, и на двух других ярусах заняты лавочниками, учителями и клерками. Кажется, что весь Париж пришел посмотреть на «Западню». Антуанетта сказала, что не будет рассказывать мне, о чем пьеса, чтобы не испортить сюрприз. Я знаю только, что Жервеза — бедная хромая прачка, которую бросил негодяй по имени Лантье, и ей пришлось заботиться о себе самой, пока не появился кровельщик Купо.
Я наклоняюсь вперед, не понимая, дернулся ли только что тяжелый занавес, как будто кто-то начал крутить лебедку, или мне показалось.
Наконец занавес раздвигается, люди аплодируют, хотя Жервеза даже не повернулась к зрителям, а смотрит в окно, поджидая Лантье. Тот все не возвращается. Потом Купо заглядывает в дверь и спрашивает у Жервезы, можно ли ему войти.
Вокруг маленького стола стоят три плетеных стула, еще есть железная кровать, комод без ящика и каминная полка с цинковыми подсвечниками и ломбардными квитанциями. Я читала, что это все в точности повторяет то, что описал в своей книге месье Золя. Мне вдруг приходит в голову, что это похоже на нашу собственную комнату, только вот родительская кровать отправилась к старьевщику еще до папиной смерти, а у Антуанетты хватает мозгов прятать квитанции так, чтобы маман их не нашла. Да еще у нас есть буфет, где все шесть ящиков на месте.
Я чуть не падаю со скамейки, когда занавес открывается для второй картины и Антуанетта шарит руками в настоящем корыте, откуда идет настоящий пар, и вытирает пот со лба. Она спрашивает:
—Мыло-то где? Опять сперли?
Все смеются. Все, кроме меня. Я сижу, не понимая, как она удержалась и не рассказала, что у нее роль со словами.
—Это моя сестра,— говорю я даме, которая сидит рядом со мной.
—Та, что про мыло сказала?
Я киваю, и тогда она наклоняется и шепчет что-то на ухо мужчине с нафабренными усами.
Антуанетта снова вытирает лоб, колотит белье, стряхивает пену с рук. Как будто она в прачечной на рю де Дуэ. Я сижу подавшись вперед и жду, когда она скажет что-нибудь еще. Но этого не случается, и скоро занавес скрывает такую знакомую картину прачечной.
Эмиль Абади появляется на сцене в третьей картине, вместе с толпой рабочих. Он идет не так целеустремленно, как Купо, а нога за ногу и даже останавливается подышать на руки. В следующей картине Жервеза и Купо работают день и ночь и зарабатывают достаточно, чтобы Жервеза открыла собственную маленькую прачечную. Я не могу перестать думать про лентяя Эмиля Абади, который ведет Антуанетту в пустую кладовую.
Месье Золя называет свою книгу экспериментом. Газеты твердят, что он взял определенную женщину и поместил ее в определенную обстановку, а дальше позволил истории развиваться единственным возможным способом, учитывая нравы Жервезы и улицы Гут-д’Ор, которую месье Золя зовет «средой». История разворачивается перед моими глазами. Это должна быть сказка о том, как тяжелая работа приводит к успеху — маленькой прачечной, сданному экзамену, шансу попасть на сцену — даже если ты живешь под Монмартром где-нибудь на Гут-д’Ор или на рю де Дуэ.
Но в пятой картине Купо падает с крыши, в шестой — пьет в кабаках, а в седьмой Жервеза теряет прачечную и вкус к работе и тоже начинает пить. В восьмой картине булочник не дает ей хлеба, а хозяин требует, чтобы она заплатила долг за комнату. В последней, девятой картине, она умирает. «Некоторые женщины радуются, когда умирают. Вот и я счастлива»,— говорит она на смертном ложе, которое и не ложе вовсе, а канава у бульвара Рошешуар, в десяти минутах ходьбы от нашего дома.
Сказка месье Золя не о прачечной и не о шансе попасть на сцену. Она о том, что если ты родился в канаве, то там и помрешь. Он говорит, что тяжелая работа ничего не меняет. Мой удел, как и удел всех вокруг меня, был предопределен, когда мы родились в трущобах от родителей, которые тоже не смогли вылезти из трущоб.
На нашем балконе, как и на других местах, люди вскакивают, топают и вопят, размахивают руками. Но только не я. Я сижу и думаю о людях вокруг меня. О женщине со скамеечкой для ног. Они что, не видели? Она не видела?
Я сижу на скамейке, потирая свой жалкий низкий лоб. Балкон опустел, остались только я и старая консьержка, которая подбирает с пола обрывки билетов и жирные обертки, кряхтит, держась за спину. Я не могу перестать думать о Жервезе. Я вижу, как она сжимается, чтобы спастись от холода зимней ночи, а клочки бумаги падают из-за арки просцениума и ложатся ей на спину безжалостными ангелами.