Элегантность ежика - Мюриель Барбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взбудораженная, я схватила сумку на колесиках и, оставив дома похрапывающего кота, нетвердым шагом отправилась на рынок. На углу улицы Гренель и улицы Бак прочно обосновался в будке из старых картонных коробок клошар Жежен. Он углядел меня издалека и поджидает, как паук свою жертву. Когда же я подхожу, весело горланит:
— Что, тетушка Мишель, опять пропал любимый кот?[13]
Вот уж что никогда не меняется! Жежен зимует тут каждый год, обложившись драными картонками, и на нем всегда один и тот же старый сюртук образца «новый русский» конца XX века, который, как и его нынешний обладатель, словно неподвластен времени.
Я тоже отвечаю ему, как обычно:
— Вы бы лучше пошли в приют, сегодня обещают холодную ночь.
— Вот еще, в приют! — визгливо отзывается он. — Сами туда идите! А мне больше нравится тут.
Я было пошла дальше, но совесть заставила меня вернуться:
— Я хотела вам сказать… Сегодня ночью умер месье Артанс.
— Критик? — спросил Жежен. Взгляд его вдруг прояснился, а шея вытянулась, как у охотничьего пса, учуявшего перепелиную гузку.
— Да-да, критик. Сердечный приступ.
— Вот те на… Вот те на… — бормотал Жежен, явно взволнованный.
— Вы знали его? — спросила я, просто чтобы что-нибудь сказать.
— Вот те на… вот те на… — все сокрушался клошар. — Лучшие уходят раньше всех!
— Он прожил хорошую жизнь, — не совсем уверенно произнесла я, все больше удивляясь.
— Эх, тетушка Мишель, теперь таких, как этот парень, уже не бывает. Вот те на… — опять затянул Жежен. — Мне его, собаки, будет не хватать.
— Он что же, вам что-нибудь давал? Может, деньги на Рождество?
Жежен посмотрел на меня, потянул носом и плюнул себе под ноги.
— Еще чего! Ни монетки не дал за все десять лет! Кремень! Теперь таких не бывает.
Этот разговор с Жеженом меня поразил и не выходил из головы все время, пока я обходила рыночные ряды. Я никогда не верила в то, что бедным свойственно особое великодушие только потому, что они бедные и их преследует судьба. Но думала, что их объединяет хотя бы общее чувство ненависти пролетариев к богатым. Однако Жежен меня разуверил и открыл другую истину: если и есть у бедняков предмет ненависти, то это другие бедняки.
И в общем это не лишено смысла.
Бродя наугад по рядам, я вышла к сырному прилавку и купила пармезан внарезку и хороший кусочек сументрена.
Когда мне не по себе, я забираюсь в убежище. Для этого не надо никуда идти или ехать — достаточно перенестись в сферу литературных воспоминаний. Литература! Это ли не самое благородное развлечение, не самое приятное общество, не самое сладостное забытье!
И вот я стою перед прилавком с маслинами и думаю о Рябинине. Почему о Рябинине? Потому что дряхлый длиннополый сюртук Жежена, украшенный сзади низким хлястиком на пуговицах, напомнил мне сюртук Рябинина. Это купец из «Анны Карениной», который покупает лес у московского аристократа Облонского и приехал заключить с ним сделку в доме у помещика Левина. Купец божится, что условия очень выгодны для Облонского, Левин же уверен, что его друга грабят и лес стоит втрое больше. Перед началом разговора Левин спрашивает Облонского, счел ли он деревья в своем лесу. Тот удивляется: как это, счесть деревья? Это же все равно что счесть песчинки на дне моря! А Левин ему говорит: «Рябинин, будь уверен, их пересчитал!»
Я очень люблю эту сцену, прежде всего потому, что она происходит в Покровском, в русской деревне. Русская деревня… В ней есть особая красота: чувствуется первозданность и в то же время соприродность этой земли человеку — земли, из которой все мы сотворены. Лучшая сцена «Анны Карениной» происходит в Покровском. Левин мрачен, ему тяжело, он пытается забыть Кити. Время весеннее, и он отправляется в поле косить вместе с крестьянами. Сначала ему трудно, он боится, что не выдержит, и уже готов сдаться, но тут мужик, который первым шел по полосе, сам решает сделать передышку. Вскоре косьба возобновляется. И снова, когда Левин чуть не падает от усталости, старший вскидывает косу. Отдых. А потом новый ряд, сорок мужиков, мерно взмахивая косами, приближаются к реке, меж тем как солнце поднимается все выше. Жара нарастает, Левин обливается потом, но после нескольких приемов движения его, поначалу неловкие и натужные, делаются плавными. И вдруг приятная прохлада окатывает разгоряченную спину. Летний дождь. Постепенно движения Левина освобождаются от контроля воли, он впадает в легкое забытье, так что работа делается правильной и отчетливой, словно действует хорошо отлаженный механизм, не надо думать и рассчитывать, коса режет сама собой, и он наслаждается этим забытьём, испытывает чудесную, не зависящую от сознательных усилий радость.
Так бывает в самые счастливые минуты нашей жизни. Когда, сорвавшись с привязи сознания и намерений, мы отдаемся на волю внутренней стихии, видим собственные действия так, словно это действуем не мы, и в то же время получаем удовольствие от их непроизвольного совершенства. С чего бы, скажем, затеяла я всю эту писанину, этот смешной дневник престарелой консьержки, если бы процесс письма не был сродни искусству косьбы? Когда строчки-ряды ложатся самопроизвольно, когда я удивительным образом, будто со стороны, наблюдаю за рождением на бумаге фраз, к которым непричастно мое сознание и которые, записываясь вот так, без моего участия, открывают мне то, чего я не знала, выявляют неведомые мне самой желания, — эти безболезненные роды, нечаянные откровения наполняют меня счастливым чувством, и я без всякого труда, ничего не полагая наперед и не переставая радостно, от всей души удивляться, отдаюсь прихоти собственного пера.
И тогда, оставаясь в здравом уме и твердой памяти, я достигаю граничащего с экстазом самозабвения и погружаюсь в блаженное, безмятежно-созерцательное состояние.
Когда Рябинин садится в свою тележку и жалуется приказчику на выкрутасы господ, тот спрашивает:
— А с покупочкой, Михаил Игнатьич?
В ответ купец ухмыляется:
— Ну, ну…
Как часто мы делаем поспешные заключения о людях, исходя из их внешности и положения в обществе. Рябинину, умеющему счесть песчинки в море, ловкому актеру и блестящему манипулятору, нет дела до предрассудков, которые определяют отношение к нему. Он низкого происхождения, но умен от природы и за славой не гонится. А печется о другом: о собственной выгоде и том, как бы повежливее облапошить вершителей дурацкой системы, которая отводит ему место презренного плебея, но не может ему помешать. Так же и я, бедная консьержка, смирилась со скудостью своей жизни, но не укладываюсь в систему, нелепую до дикости, и в глубине души, куда никому не проникнуть, каждый день потихоньку над ней насмехаюсь.