Моя любовь когда-нибудь очнется - Чарльз Мартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брайс тем временем снова вернулся в трейлер. Вышел он оттуда уже без паяльной лампы, зато в каждой руке у него было по банке пива. Одну из них он протянул мне, и мы стали смотреть, как догорает деревянный каркас экрана. Когда от него остались одни головешки, Брайс отсалютовал мне своим пивом:
– Ну, за искусство!
Уже давно стемнело, когда я наконец завел грузовичок и тронулся в обратный путь. Когда я проезжал мимо летнего театра, в нем было тихо и темно, и я, немного подумав, свернул на обочину. Машина остановилась, Блу поднял голову, зевнул во всю пасть, тяжело вздохнул, как умеют только собаки, и перебрался в кузов. Я заглушил двигатель и некоторое время сидел в полной тишине.
Однажды после концерта в летнем театре мы с Мэгги долго не могли уснуть. Мы лежали в кровати, слишком взбудораженные, чтобы отдыхать, да и в ушах у нас еще звенело от музыки и аплодисментов. Мы обливались потом, буквально утопали в чернильном мраке жаркой и душной летней ночи – и не могли сомкнуть глаз. В какой-то момент Мэгги спросила, почему я молчу, и я решил воспользоваться случаем и рассказать ей о том, что было у меня на уме.
– Когда я вижу выходящих на сцену музыкантов, – сказал я, – я часто думаю о Маленьком Барабанщике – о том, как он стоял и, робея, предлагал Царю Царей свой дар. Единственное, что у него было. Мне всегда хотелось знать, как это происходило. Нарушал ли тишину только звук барабана или животные в хлеву переступали с ноги на ногу, шуршали подстилкой, жевали сено?.. Где был в это время Иосиф?.. Спал ли Иисус перед тем, как улыбнуться?.. А улыбка… Что Он почувствовал, когда маленький мальчик стал играть для Него на своем барабане? Иногда… иногда мне хочется, как Маленькому Барабанщику, вывернуть свою душу наизнанку, выжать ее до капли… а потом вдруг почувствовать, что это – чем бы «это» ни было – и есть мой единственный, мой скромный и самый драгоценный дар.
Приподнявшись на подушке, я показал рукой в черноту за окном – туда, где находился летний театр.
– Все эти артисты и музыканты, которые стоят перед публикой… нет, перед всем миром, когда в воздухе еще звучат последние ноты… Мне кажется, именно в эти секунды они осознают, что делают то самое дело, ради которого появились на свет. Это видно по их глазам, по их лицам. Их дар принят, и они знают, чувствуют, что такое настоящая жизнь. Те несколько мгновений, когда поклонники начинают аплодировать, а Царь Вселенной улыбается, – это и есть жизнь. Я… я иногда спрашиваю себя, каково это – сыграть на своем барабане для великого Царя, для Бога? Что чувствовал Маленький Барабанщик? Может быть он, как Паваротти, отложил ноты и, остановившись на середине такта, прислушался к затихающим звукам? Понял ли он, какое волшебство, какое чудо происходит в эти мгновения, или оно так и осталось незамеченным?..
Я думал, Мэгги высмеет меня, может быть, даже скажет, чтобы я перестал нести чушь. Но Мэгги не стала смеяться. Когда я замолчал, она провела ладонью по моим волосам, закинула на меня руку и ногу и прижалась грудью к моей груди.
– А у тебя было когда-нибудь такое чувство? Ну, такое, о котором ты только что говорил?
– Думаю, да.
– Когда?
Прежде чем ответить, я некоторое время смотрел на потолочный вентилятор, загипнотизированный оптическим обманом, когда кажется, будто слишком быстро вращающиеся лопасти начинают крутиться в обратном направлении.
– Когда я преподавал. К сожалению, это случилось всего один или два раза, но это было. И я до сих пор помню, что́ я тогда испытал.
После этого разговора прошло несколько дней, и вот как-то вечером Мэгги уложила в большой бумажный пакет бутерброды, усадила меня в грузовичок, завязала мне глаза и куда-то повезла.
– Куда мы едем? – спросил я.
Мэгги, не отвечая, продолжала сосредоточенно крутить рулевое колесо, и после пятнадцати минут крутых разворотов и «кратчайших путей» мы наконец прибыли на место. Остановив машину, Мэгги взяла меня за руку и подвела к каким-то воротам. Там она некоторое время звенела ключами, отпирая довольно-таки ржавый (судя по звуку) замок. Наконец она справилась с ним и, освободив звякнувшую цепь, со скрипом приоткрыла одну створку. Мы двинулись дальше и ярдов через сто достигли каких-то ступеней. Когда мы поднялись на самый верх, я сразу почувствовал, что пол у меня под ногами стал другим – ступени были бетонными, а сейчас я шел по какому-то более мягкому, возможно, дощатому, покрытию, под которым, похоже, была пустота.
Мэгги провела меня еще на несколько футов вперед, потом развернула и прижала к моим губам палец, призывая к молчанию, хотя вокруг и без того было очень тихо.
А потом Мэгги отошла от меня. Я слышал, как она спустилась по лестнице, а я остался стоять, как столб, на прежнем месте. Пока я гадал, где мы и что вообще происходит, Мэгги вдруг закричала во все горло:
– Браво! Браво! Бис!
Ее крик настолько меня испугал, что я сорвал с глаз повязку и увидел, что стою на сцене летнего театра, а моя жена со свечой в руках бегает туда и сюда вдоль передних рядов, размахивает руками и вопит, как индеец. На креслах первого ряда она рассадила штук пятнадцать вырезанных из картона людей, каждый из которых тоже держал в руке горящую свечу. Мэгги кричала и улюлюкала еще минут десять, продолжая размахивать руками и пританцовывать, как человек, нашедший золотую жилу, или как фанат на концерте кумира.
Когда мне удалось наконец ее успокоить (а это тоже заняло немало времени), мы сели во втором ряду, закинули ноги на спинки первого и, поедая бутерброды с индейкой, стали смотреть шоу, которое разворачивалось только в нашем воображении. Когда, доев последний бутерброд, я наклонился, чтобы поцеловать Мэгги, у нее в уголках губ осталась горчица. До сих пор я ощущаю этот вкус.
Что я хочу сказать… Понимаете, Мэгги могла высмеять меня, могла даже выставить дураком, пытающимся разобраться в вещах, которые не имеют ко мне никакого отношения, находятся вне… Но она поступила иначе. Она привезла меня сюда, вывела на сцену, а сама попыталась изобразить толпу моих преданных поклонников, хотя, бегая с воплями вдоль кресел, где сидели только картонные болванчики, она не могла не чувствовать себя глупо.
И вот я снова оказался здесь. Я смотрел на поблескивающую в лунном свете раковину летнего театра, и перед глазами все расплывалось. Наконец я открыл дверь кабины, спустился по склону холма и перемахнул сетчатый забор. Пройдя по центральному проходу, я поднялся на сцену и повернулся лицом к залу. Лунный свет отражался от спинок кресел и блестел, как десятки, сотни горящих свечей, но я так и не издал ни звука. У меня не было слов – только слезы, но мне не хотелось проливать их здесь, пусть даже в зале не было ни одного зрителя.
Сдерживаясь из последних сил, я лег на шершавые доски сцены, пытаясь скрыться от демонов, питавших мои сомнения.
Кафедра английского языка назвала мой курс «Анализ текста и литературное творчество» в явной надежде, что именно этим студенты и будут заниматься в течение первого семестра. Специфика предмета, который мне предстояло преподавать, состояла в том, что начиная с первого же занятия студентам необходимо было работать с полной самоотдачей, развивая соответствующие навыки и накапливая знания, чтобы в конце семестра успешно написать зачетную работу. Тот, кому вздумалось бы филонить, рассчитывая на удачу, на везение, рисковал нажить серьезные проблемы (неудовлетворительный результат на зачете означал как минимум необходимость прослушать тот же учебный курс во второй раз), и большинство моих студентов, кажется, это понимало. Учебный план, правда, предполагал еженедельные, а то и ежедневные контрольные работы, за которые также выставлялись оценки, и все же итоговый результат почти исключительно зависел от зачетной работы в конце семестра.