Портрет королевского палача - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клянусь!!!
Лора взвизгивает и роняет коробки. Поворачивает к охальнику перекошенную физиономию, заносит руку, явно готовясь дать ему пощечину, и визжит:
– А, черт!
Что характерно, кричит она по-русски.
15 мая 1800 года, замок Сан-Фаржо в Бургундии, Франция. Из дневника Шарлотты Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо
Сегодня я вдруг поняла, что действительно пришла весна – давно пришла, просто я ее не замечала. Настал тот день, о котором я мечтала семь лет.
Боже мой, что это были за годы… Они предстают передо мной вереницей таких нравственных и физических страданий, которые мне даже не хотелось поверять моему дневнику. Мы – я и Максимилиан, мой младший брат, – думали только о том, чтобы выжить, чтобы сберечь замок наших предков, пристанище нашего опозоренного рода. О нет, мы не опасались, что к нам ворвется толпа озверелой черни: имя Луи-Мишеля Лепелетье надежно охраняло нас от посягательств революционеров.
Получается, нам все-таки было за что его благодарить… Однако выпадали дни, когда мы даже не знали, удастся ли нам раздобыть хоть какую-нибудь еду. Менять фамильные драгоценности на кусок хлеба – о, странные чувства испытываешь при этом… Если бы не преданность некоторых слуг, старых слуг, которые не развратились даже в годы этой так называемой свободы, я даже не знаю, как бы выжили мы с Максимилианом – старая дева и юноша, на плечах которых лежал такой тяжкий груз, взвалена была не только забота о настоящем, но и о будущем… О, проклятые годы революционного террора! Они уже позади, и те люди, которые когда-то ввергли Францию во мрак, теперь сами канули в адские бездны.
Увы, не все. Ненавистный художник, увековечивший позор нашей семьи, все еще жив. Жив – и процветает!
Когда закончилась кровавая вакханалия Республики, Давид угодил в тюрьму. Однако Фортуна вновь повернулась к нему лицом, к этому отщепенцу, уродливому карлику. Жена, покинувшая его, когда он подал голос за казнь короля, вернулась к мужу-узнику. Вскоре его выпустили на волю, и сам Первый консул Бонапарт проявил к нему благосклонность.
Наверное, эта весть должна была повергнуть меня в бездну печали, но нынешний день исполнил меня веры в торжество справедливости!
Сегодня из Парижа приехала Луиза-Сюзанна. Домой вернулась дочь моего брата Луи-Мишеля – дитя, которое обречено нести, словно позорное клеймо, вечную память о преступлении своего отца.
Как и все мы.
Я не видела ее больше семи лет. Луиза-Сюзанна еще не успела рассказать, как ей удалось выжить после уничтожения Республики. Судя по ее виду, это были мучительные времена. Боже мой, ей только четырнадцать, однако мне кажется, что я вижу перед собой такую же старую деву, как я сама, много пережившую, много перестрадавшую!
Луиза-Сюзанна приехала почти с пустыми руками. Вещей у нее никаких, только то убогое тряпье, что надето на ней, да в руках некий странный и очень тяжелый сверток, обернутый грязной холстиной. Он более всего напоминал толстую и длинную трубу.
– Что это, дитя мое? – спросила я, когда утихла первая радость нашей встречи.
Моя племянница взяла со стола нож.
– Это память о Конвенте, – сказала она со странной, непостижимой улыбкой. – Мне удалось получить ее от одного человека, который всегда жалел меня. Однако мне пришлось продать все, что у меня было, все, что оставалось от матери, чтобы заплатить ему за его рискованную услугу, поэтому я и пришла в свой родной дом как нищенка, как оборванка. Но эта вещь стоила того! Она была дорога Республике, но теперь больше не нужна ей – ведь Республики больше нет, – и теперь это принадлежит мне! Откройте, дядюшка, – предложила она Максимилиану, протягивая нож ему.
Мой брат, который ненамного старше своей племянницы, недоумевая принялся взрезать веревки, стягивающие сверток. Наконец они упали. Максимилиан стащил грязные тряпки и обнажился холст.
– Разверните! – приказала Луиза-Сюзанна, в голосе которой звучало торжество истинной эринии[10].
Мы повиновались. От полотна пахло краской, маслом, сыростью. Мелькали какие-то кровавые пятна, но я не могла понять, вижу их наяву – или это кровь застилает мне глаза. Наконец я взглянула на развернутое полотно – и почти лишилась сознания, потому что передо мной лежала картина Давида «Смерть Лепелетье…»
(На этом записи, сделанные рукой Шарлотты Лепелетье де Фор де Сан-Фаржо, заканчиваются.)
Наши дни, Париж. Валентина Макарова
Ах, какой пассаж, какой реприманд неожиданный! Стало быть, прелестная Лора made in Russia?
Хоть выругалась Лора по-русски, однако все все понимают без переводчика. Толстуха хватает разъяренную красотку за руку, поворачивает к себе и отвешивает ей такую пощечину, что девушке с трудом удается удержаться на ногах. Она машет руками, приседает, а черты ее все еще искажены жутким гневом, и ни капли красоты нет ни в этом изуродованном лице, ни в нелепой позе. Она точно упала бы, некрасиво задрав точеные ноги, когда бы ее не подхватил тот самый господин в шляпе.
Подцепив красотку под ручку, он безмятежно улыбается толстухе:
– Поверьте, ничего ужасного не произошло, дорогая мадам Люв.
«Люв! – возмущенно мелькает у меня в голове. – Ничего себе. Это он ей комплимент сделал! Ее фамилия непременно должна быть Крапо!»[11]
– Ах, мсье Ле-Труа! – говорит толстуха. – Вы не должны были так шутить! Вы до смерти напугали бедную девушку! – И мадам Люв кокетливо грозит ему унизанной кольцами сарделькой, которая у нее исполняет роль указательного пальца.
Рядом со мной Николь тихонько ахает и едва не роняет свою покупку. Стремительное телодвижение, которое она исполняет, чтобы удержать коробку, привлекает внимание этого самого Ле-Труа. Он смотрит на Николь, потом на меня, потом снова на Николь – и губы его расплываются в улыбке:
– Мадемуазель Брюн! Дорогая моя Николь! Не могу передать, как я рад вас видеть!
С этими словами он бесцеремонно, будто мешающую ему мебель, отодвигает со своего пути увесистую мадам Люв и очаровашку Лору, которая все никак не может натянуть на личико прежнюю маску леди Совершенства, и подходит к нам. Преспокойно вынимает из рук Николь коробку с сапогами, зажимает ее (коробку, ясное дело!) под мышкой, щелкает каблуками, словно заправский гусар, и целует Николь руку. Затем четко, картинно поворачивается ко мне, секунду смотрит в мои глаза своими темными насмешливыми глазами, отдает такой же четкий поклон и красиво склоняется к моей руке.
Я цепенею, потому что чувствую не просто воздушный, ни к чему не обязывающий чмок. Ле-Труа прихватывает кожу на моей руке губами, а потом легонько прикусывает. О, не больно, самую чуточку, но этого вполне довольно, чтобы у меня задрожали коленки. Еще один такой поцелуй – и ноги у меня подогнутся, словно у крошки Лоры, только на физиономии будет не бешенство, а выражение самого неописуемого восторга.