Модель - Николай Удальцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо этого мне просто пришлось вздохнуть:
— Во Франции, например, дорогами равенства называются дороги на кладбище…
— По-вашему, у вас в стране есть свобода? — Вопрос, заданный мне, был произнесен негромким голосом. И это давало мне возможность не отвечать на него.
Во всяком случае, не говорить, что свобода у нас опять не такая, как у всех.
Свобода у нас опять — самодельная…
— … А я думаю, что художники — демократы, — проговорила моя новая почти незнакомая, и я включился в разговор с ней, даже не подумав о том, что третий этаж Дома художников и красивая женщина — это не самая удобная декорация для разговора о политике.
Но я включился в этот разговор — возможно, именно из-за того, что красивая женщина была такой красивой.
Уж во всяком случае не из-за того же, что третий этаж был таким третьим.
— Да, — улыбнулся я, а затем добавил небольшой комментарий, основанный на моем собственном опыте общения с некоторыми художниками:
— Особенно — придворные.
— А вы — демократ? — спрашивая, девушка слегка наклонила голову, и ее волосы спустились ей на плечо, оттеняя ее лицо.
Лицо, на которое хотелось смотреть без всяких вопросов, но с ответами.
Хотя отвечать мне приходилось не ее лицу, а ее вопросу:
— Я такой демократ, что даже Царство небесное считаю республикой, — я продолжал улыбаться уже не вновь, а бессчетно.
— А почему вы — демократ? — молодая красивая женщина спрашивала меня серьезно, и я стал говорить с ней серьезно — так, как нужно говорить с молодой красивой женщиной:
— Потому что демократия — это единственное противоядие от ошибок одного, пусть даже очень умного человека.
— И — все?
— Нет, не все.
Я демократ — потому что только демократия предоставляет народу власть, не ограничивающую народ собой — властью.
Правда, демократия предоставляет народу власть, ограничивающую народ самим народом.
Но — выше головы прыгнуть нельзя.
Ни человеку, ни народу.
— Да, — согласилась она перед тем, как задуматься вслух:
— Если эта голова — своя.
Впрочем, женщина, стоявшая рядом со мной, задумалась лишь на мгновение:
— Вы — хороший народ?
— Да, — ответил я, и не прибавил: «Только не стоит забывать, что все хорошее — плохо по-своему».
— И вы состоите в какой-нибудь демократической партии?
— Я демократ, хотя по судьбе — беспартиец.
— Почему? — спросила она; и в ответ мне пришлось импровизировать:
— Дело в том, что люди, объединяющиеся в партию, хотя бы приблизительно представляют то, зачем они собираются вместе в данную эпоху. Но, как правило, понятия не имеют о том, что они сами собираются делать в этот момент.
Я же, наоборот, почти никогда не знаю, что планируют делать люди, но знаю, что каждый раз собираюсь делать сам, — Такой монолог исчерпал меня полностью; и если бы девушка не задала бы очередной вопрос, в зале на третьем этаже Центрального дома художников возникла бы пустота.
Но она задала его; и пустоте оказалось негде приютиться:
— Вы правда не всегда понимаете, что делают люди? — спросила она, явно делая ударение на словах «не всегда».
— Правда, — сказал я; и в моих словах было лицемерия не больше, чем в любых словах о правде.
Не признаваться же мне было в том, что я такой старый, что иногда делаю ошибки, устаревшие еще в прошлом тысячелетии — думаю, что то, что делают люди — хоть иногда можно понять.
— А вы уверены в том, что все ваши… — очевидно, собираясь произнести слово «люди» и понимая, что это не вполне подходящее слово, она сказала: — … граждане доросли до демократии?
— Если мы не доросли до демократии, значит, мы не доросли до своего времени.
— Почему?
— Потому что в наше время только демократия создает страну, которая нужна людям. Все остальные системы создают страны, которые нужны власти.
— Далеко не все в вашей стране думают так.
И не всегда ваша страна поступает так, как вы говорите.
— Когда я вижу, что моя страна поступает лучше, чем я — я подстраиваюсь под страну.
А когда страна поступает хуже, чем я от нее жду, додумайте сами, что происходит.
— А вы не боитесь, что вас посчитают нескромным? — задав этот вопрос, девушка контрольно улыбнулась, ожидая, что я смогу сказать в защиту своей скромности.
И я защитился самым простым способом:
— Я больше боюсь оказаться хуже, чем судьба, которая мне досталась.
— Вы критикуете и свою страну, и свою эпоху?
— Значит, я одинаково небезразличен и к первой, и ко второй…
— А вам не кажется, что такие взгляды вносят раскол в единство вашей страны? — Она ждала ответа на свой вопрос; и мне пришлось неответить, потому что ответ был слишком очевиден для меня и неочевиден для очень многих. А значит, я не мог рассчитывать на взаимопонимание: «Какое, к черту, единство, если половина страны за Сталина, а вторая половина стыдится того, что среди ее соплеменников есть первая половина».
— Вы уверены в том, что знаете о своей стране правду, а не выдумку? — она вновь задала мне вопрос, на который я неответил вновь.
Дело в том, что ложь о моей Родине была мне неприятна, как и всякая ложь.
Но правда о моей Родине была мне еще неприятней…
— … Похоже, вы оппозиционер и интеллигент… — сделала моя все более новая знакомая свой вывод из моего молчания.
— Да, — ответил я, хотя мне было не вполне понятно: как можно быть похожим на оппозиционера и тем более — быть похожим на интеллигента.
— А вы не боитесь?
— Нет.
— Почему?
— Потому что предполагаю у власти зачатки мозгов — если она уничтожит интеллигентных оппозиционеров, то останутся только неинтеллигентные оппозиционеры.
— Какие-какие? — уточнила она свой вопрос, и я уточнил свой ответ:
— Оппозиционеры с вилами…
…О том, что власть вообще не думает о том, что я есть, — мне говорить не хотелось.
Да это и не имело смысла.
Просто я это знал — если в двадцать первом веке людям самим не позволяют выбирать даже такую мелочь, как губернатор, значит, для власти люди не существуют.
Впрочем, и такая власть существует для себя, а не для двадцать первого века…