Заботы света - Рустам Шавлиевич Валеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над доктором смеялись.
Что ему делать? Какую избрать стезю? Что он знает, Габдулла, что видит впереди? Целые ночи он просиживает над книгами и познает противоборство философов, историков, гениев пера, но сам он молчит, не ведая, кому из мудрецов отдать предпочтение, кому сказать: «Да, я исповедую то же!» Он знает действительность, но понимает ли он сущность этой жизни? Он презирал себя, мучился осуждением собственного несовершенства.
При таком отношении к себе даже малые удачи других выглядели успехом, достижением проницательного ума, больших знаний, но, что самое главное, высоких нравственных качеств. Вот Саша Гладышев — с четырнадцати лет работает в типографии; Камиль старше Габдуллы всего на три года, но учился за границей, преподает в медресе, занят делами общественного значения; Минлебай, которому, в сущности, нет дороги в артисты, верит в свое предназначение и хочет оставить медресе; а Хикмат, а Ицхак Моргулис! Ицхак, на удивление, женился, как только ему исполнилось восемнадцать. В этом его шаге Габдулле виделась завидная цельность натуры: ведь еще мальчиком он принял к сердцу тоску и жалость матери к неприкаянным своим сыновьям. И поклялся, что женится, достигнув совершеннолетия.
А ему остается, пожалуй, одно: стать священником, получить приход, открыть школу и учить крестьянских детей. Учить? Но сам он пропускает молитвы, не постится, словом, грешит на каждом шагу. Его считают гордецом. Будто бы он презирает других. Не знают они, что больше всего он презирает себя. Но правда и то, что ни женитьбу, ни работу Хикмата или Саши Гладышева, ни даже заботы Камиля применительно к себе он не считает чем-то особенным или необходимым. Может быть, поэтому его считают гордецом?
Что он знает, что видит впереди?
Ребенком он остался один в целом мире, и крестьянин, привезший его на базар, прокричал: «Кто возьмет сироту на воспитание?» И тут же отозвался человек. Но если теперь: «Кто возьмет меня в большой мир и свяжет со всеми его знаниями, и законами, и понятиями о красоте и целесообразности?» — найдется ли кто-нибудь? Не иметь связей с огромным этим миром, не знать его мудрецов и поэтов, богословов и ниспровергателей богов — значит, сиротствовать и дальше.
Надо менять свою жизнь, думал он. Но как, с чего начинать? С кем? Могут ли быть для него примером Шарифов или Хикмат, которые не побоялись сильных перемен в собственной судьбе?
Хикмат работал в бакалейной лавке у коротышки Шапи. Коротышка был небогат, но сумел втиснуться лавочкой своей меж двухэтажных домов на Большой Михайловской. Со временем он воздвигнет каменно-деревянный особняк, в точности повторяющий соседние построения. А пока жилая часть домика и рабочая разделялись тесным, узким, без окон, тамбуром, через который сквозняки проносили вихри запахов — сушеных фруктов, рыбы, колбас, конфет. Стояла здесь узкая лежанка из досок, но Хикмат редко там ночевал: он торговал книгами в близлежащих деревнях и слободах города.
Хикмат был поджар, подвижен, как китайский кули, пока не отморозил пальцы на ноге. С тех пор он словно разучился бегать, а при ходьбе сильно шаркал ногой, отчего левый башмак дырявился очень быстро. Он поставил деревянную подметку, и теперь шарканье перемежалось стуком: стук-шарк, стук-шарк. Габдулла, смеясь, поддразнивал приятеля:
— Каждый уважающий себя лавочник имеет прозвище: коротышка Шапи, индюк Нурулла… Хикмат дубовая пятка.
Едва дождавшись конца занятий, он бежал на Большую Михайловскую. Взвалив мешок с книгами на загорбок, он выходил, за ним Хикмат — стук-шарк, стук-шарк, — шли на угол, на стоянку омнибуса. Мешок с книгами тянет книзу и точно попинывает тебя в зад, морозная пыль лезет в ноздри, студит, вызывая чих и кашель. Хикмат оглядывается, видит грозящего кулаком хозяина и, бормоча: «А, плевать я хотел!» — лезет в омнибус, за ним — Габдулла. Хозяин не любил, когда его приказчик пользовался каким-либо транспортом.
С прошлой осени омнибус стал курсировать между центром города и рабочей слободой. В слободу, вниз, эта громадина с большими колесами, крытая рогожей, с кучером на высоком облучке, неслась очертя голову. Хикмат вскрикивал при каждом толчке, прижимал к себе мешок с книгами и проклинал «авраамову колесницу». А Габдулла любил омнибус! За рогожное покрытие, за веселые шуточки рабочих женок, которые-везли провизию для своих семей. Их руки, обожженные морозом и жилистые, хватались то за сумки, то за Габдуллу: не бойся, парень, есть что пострашней бабы! В отверстия, прорезанные в рогоже, летела снежная пыль, мелькали картинки домов и повозок, кокетливые гримаски барышень, зверушечьи личики нищенок. В прорезь не умещались рожи мужчин — мужчины были мясисты, скуласты, ротасты. Но, приникнув ближе, можно была наблюдать спокойней, узнавать кое-кого из горожан, например однокашников или вот Ядринцева. Богатеям внушительный вид придают их одежды, а Ядринцев внушителен своей неискоренимой гордостью. И аккуратностью. Вытертые манжеты, торчащие из-под коротких рукавов пальто, белы, галстук бантом, а тросточка отполирована до блеска.
Это он, Ядринцев, спел оду первому в городе омнибусу, а затем следил за ним, как за своим детищем. Точильщик Кутби взялся было шалить: хватал омнибус сзади, тащил на себя, бедные лошадки пятились, косили удивленно кроткими глазами, публика под рогожей восторженно вопила. Ядринцев тут же написал заметку под названием «Укротить хулигана!». Заметку прочитали Кутби, и тот был так счастлив, что прекратил шалости.
…Гремел, прыгал омнибус с холма в разверстую широкую яму слободы, подскакивал на жестком сиденье Габдулла и смеялся. На конечной остановке, у колодца, где толпились слободские молодки, они выходили. Редко кто покупал у них книги, но зато в каждом доме юношей встречали с радушием — угощали картошкой, вяленой рыбой и чаем вдоволь. Не тащиться же было в тот же день с тяжелым мешком обратно — оставались ночевать в какой-нибудь лачуге, дружно с домочадцами хозяина пили опять чай, удивленно свыкаясь с обстановкой, еще минуту назад совсем незнакомой. И читали затем попеременно разные истории: о том, как взялись на этой земле народы, кто с кем воевал, какие