Волчье небо. 1944 год - Юлия Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под веками у Тани стало наливаться тяжестью.
«Спасибо, Мира», – подумала она напоследок. Уже засыпая. Да, им всем в какой-то момент стало лень по тревоге спускаться в бомбоубежище – оставались в кроватях. Среди ночи не набегаешься – всё равно выбор у всех одинаковый: либо помрешь, либо пронесет. Но Мира все-таки спустилась вниз и захватила с собой метрику. «Спасибо, – повторила Таня, – спасибо, Мира».
Теперь это буду я.
* * *
– Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, – монотонно читал Бобка в книжке. Книжка стояла стоймя на столе. Лампа уютно держала стол в круге света. Бобка мотал ногами в такт:
– То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя.
Сара сидела на углу кровати. Смотрела на Бобку. В другом углу сидела кукла. Большой новый целлулоидный пупс. Таращил пластмассовые глаза. Сара старалась до него не дотрагиваться.
Бобка вставил палец между страниц, закрыл книжку. Закатил глаза к потолку:
– Буря мглою небо крутит.
Подглядел, исправился:
– …кроет.
Опять возвел глаза, точно на потолке была написана подсказка:
– Вихри снежные шутя. Черт.
Посмотрел в книжку.
– Так и знал. Сами пишут непонятно, а ты мучайся.
Выучить стихотворение Пушкина задали сегодня. Завтра – будут спрашивать. «Всех. Каждого. По алфавиту», – пригрозила учительница.
Бобка опять принялся читать в книжке, колотя носком по ножке стола. Точно вколачивал стихи себе в голову:
– Буря – мглою! Небо – кроет! Вихри снеж! Ные шутя!
Через несколько мгновений уже весело пел, поглядывая на строчки. Смотрела на него Сара. Таращилась кукла.
– Буря мгло! Ю не! Бо кроет! – радостно орал он.
А потом вдруг понял, что делать это ему уже не надо.
Бобка захлопнул книжку. Больше не надо! Он швырнул книжку о стену.
Она ударилась, плоско упала на кровать, не просыпав ни буковки.
И Бобка захохотал.
Дядя Яша стоял в темном коридоре, слушал, как поет Бобка. Потом залп хохота. Закрыл глаза. «Вот и получили свидетельство о смерти. Документ с печатью». Один поет и ржет. Другой – шляется неизвестно где. Вот и всё, чего он этим добился? А что дальше? Дальше – только хуже. Когда они все утратили эту естественную связь, когда горе – это слезы, а любовь – это доброта? Все четверо. Исковерканные, изломанные, каждый на свой лад.
«Я не справляюсь. Я думал, что я – лучше, – терзал себя дядя Яша. – Я не смог».
Дядя Яша снял трубку. Расправил в пальцах бумажку, полученную в справочной. Набрал номер.
Долго не отвечали.
Потом в трубке стукнуло, рявкнуло:
– Детприёмник!
И было в этом голосе, в самом слове, куцем, уродливом – сразу всё: серые казенные одеяла, серые миски, клацающие ложки, клацающие пасти, серая форма, серенькие слепые души. У дяди Яши приподнялись на голове волосы.
– Говорите! – стукнуло, как дубинкой.
Дядя Яша повесил трубку.
Он прислонился лбом к стене. За стеной была уже другая квартира и оттуда слышалось отдаленное: «Я са-а-а-а-ам… Не-е-е-ет… Я саа-а-а-ам…».
Дядя Яша закрыл глаза.
– Яша. Яша, – шепнуло из темноты. – Ты только это… Не пугайся.
Дядя Яша испуганно открыл глаза.
– Иван Валентинович, – позвал Шурка. Со стены над диваном глядели женщины с пушистыми волосами и мужчины в лакированных усиках – фотографии были приклеены веером. В середине его был засохший венок из голых веток, обвитых лентой. На изгибах можно было прочесть золотое «к …летию ….ской… деятель…». Венок когда-то был лавровый. Листки его Иван Валентинович оборвал во время блокады: с ними суп из клейстера получался вкуснее.
– Я вас? – крутанулся Иван Валентинович со своей обычной присказкой. Мол, слушаю. В одной руке конец полотенца. Другим концом Иван Валентинович держал кофейник. Что заваривал он на самом деле, неизвестно: обычные ленинградцы кофе давно уже не видели. Но привычка пить кофе у Ивана Валентиновича была сильнее обстоятельств.
– Присаживайся, будь любезен.
– Нет-нет, я на минутку. Поздно уже.
На столе лежали стопкой книги в мягких скромных обложках. Шурка машинально протянул руку. Приподнял. Городские виды, черным по белому, совершенно безлюдные. Лебедем скользнула фамилия: Остроумова. Шурка опустил обложку.
– Уф, редкие альбомы, – смущенно признался Иван Валентинович, как будто проиграл деньги в орлянку. – Шел купить хлеба. Не смог пройти мимо букиниста. Так что к кофе, извини, сегодня ничего. Кроме духовной пищи.
Наклонил кофейник, полилась коричневая струя. Она не пахла кофе. Иван Валентинович работал в оперетте. Всю блокаду. Ходил на работу, но его не убило снарядом. Он не умер в очереди за хлебом. За время блокады у него сама собой рассосалась опухоль за ухом, которая, предупреждал еще до войны врач-онколог Нестеров, убьет его в течение полугода. Сам Нестеров этому не удивился – умер в блокаду. «Судьба», – разводил руками Иван Валентинович.
В комнате у него висел костюм пингвина: фрак, пояснял Иван Валентинович. И еще: «Джентльмена, Шурка, – наставлял, – ничего не может удивить». Поэтому Шурка спросил прямо:
– Вы как понимаете, что такое судьба?
Сосед задумался на несколько мгновений, склонил голову, плотно обтянутую кожей. «Совсем как у Матвея Ивановича», – вдруг подумал Шурка. Иван Валентинович разомкнул узкие губы:
– Парка.
Еще призадумался. Уточнил:
– Которая прядет свою нить. Ничего не поделаешь.
«Я, наверное, не джентльмен», – признал Шурка. Он удивился. Вернее, был разочарован. Как Майор и предупреждал: от бессилия вводят тетку с ниткой.
Неужели не наврал и про остальное?
«Сейчас спросит: а что? Тебе зачем?», – опасался Шурка и, бросив «Спасибо, до свидания», двинулся поскорее к двери. Но Иван Валентинович был джентльменом. Замурлыкал только «Сильва, люблю тебя… Ты жизнь моя, мечта моя», махнул на прощание рукой, сел за стол, взял чашку за ушко, придвинул к себе альбомы.
«Оперетта», – снисходительно хмыкнул Шурка.
В коридоре он недолго выбирал следующую дверь.
– Дома! – крикнула на стук Людочка.
Шурка открыл дверь – и увидел самого себя. Зеркало у Людочки стояло прямо напротив входа. Оно состояло из трех частей: одна показывала левый профиль Людочки, другая правый, а средняя – Шурку. Ну и саму Людочку анфас. Та проворно выбирала из волос бумажные трубочки. Вынет – а на ее месте упругий завиток.
– Ну, говори быстро! А то я в гости иду.