Пианист. Варшавские дневники 1939-1945 - Владислав Шпильман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе к шести часам на площади началось волнение. Подъехало несколько машин, и жандармы стали выбирать среди выселенцев молодых и сильных. Этих счастливчиков, по всей видимости, собирались использовать в иных целях. Многотысячная толпа стала напирать в том направлении, люди кричали, расхваливая свои физические достоинства, и пробовали пробиться вперед. Немцы отвечали выстрелами. Дантист, который так и остался возле нас, не мог сдержать возмущения. Он со злостью атаковал моего отца, будто тот был виноват во всем.
— Теперь-то вы мне поверите, что всех нас прикончат. Трудоспособные остаются здесь, а там нас ждет смерть!
Он пытался перекричать шум и стрельбу, его голос сорвался. Рукой он показывал в ту сторону, куда нас собирались увезти. Отец, расстроенный и взволнованный, не отвечал. Бывший владелец магазина пожал плечами и иронически улыбнулся: он не падал духом. Отбор пары сотен людей, с его точки зрения, ничего не доказывал.
Немцы наконец забрали тех, кто им был нужен для работы, и уехали, но волнение толпы не улеглось. Вскоре раздался свисток локомотива и стук колес приближавшегося поезда. Прошло еще несколько минут, и мы увидели состав. Наверное, больше десятка вагонов для скота медленно двигалось в нашу сторону, и порывы вечернего ветра оттуда доносили до нас резкий тошнотворный запах хлорки.
Одновременно цепь эсэсовцев и еврейских полицаев, окруживших площадь, сомкнулась и начала сжимать кольцо; раздались предупредительные выстрелы. Над тесной толпой разнесся плач женщин и детей.
Мы двинулись вперед. Чего ждать? Чем скорее мы окажемся в вагоне, тем лучше. Около поезда полицейские выстроились в ряд, создавая для толпы широкий коридор, имевший только один выход — открытые двери вагонов, засыпанных хлоркой.
Прежде чем мы успели подойти к поезду, ближайшие вагоны были уже битком набиты, а эсэсовцы еще утрамбовывали их прикладами винтовок, не обращая внимания на крики задыхающихся внутри людей. И в самом деле, вонь от хлорки не давала дышать даже на порядочном расстоянии от поезда, каково же было в вагоне, где хлорка лежала на полу толстым слоем?
Мы прошли уже почти полпоезда, как вдруг я услышал чей-то возглас:
— Смотри! Смотри! Шпильман!
Чья-то рука схватила меня за воротник и вышвырнула за кордон полиции.
Кто посмел так со мной обращаться? Я не хотел отставать от своих. Я хотел быть вместе с ними!
Передо мной были только спины полицейских, стоявших сомкнутой цепью. Я бросился на них, но они не двинулись с места. Через их головы я увидел, как мать с Региной, поддерживаемые Генриком и Галиной, садились в вагон, а отец озирался, ища меня.
— Папочка! — закричал я.
Увидев меня, он сделал несколько шагов в мою сторону, но тут же заколебался и остановился. Он был бледен, губы нервно дрожали. Отец попытался улыбнуться, улыбка вышла беспомощная и горькая, он поднял руку и помахал мне на прощание, словно я возвращался в жизнь, а он, уже по ту ее сторону, прощался со мной. Потом он отвернулся и пошел к вагону.
Я снова попытался прорвать цепь полицейских.
— Папочка! Генрик! Галина!..
Я кричал как помешанный, боясь, что именно теперь, в этот решающий момент, я не доберусь до них и мы навсегда потеряем друг друга.
Один из полицейских обернулся и посмотрел на меня со злостью:
— Что вы вытворяете? Лучше спасайтесь!
Спасайтесь? От чего? В одну секунду я понял, что ждало людей, затолканных в вагоны. Волосы у меня на голове встали дыбом. Я оглянулся вокруг: площадь была пуста, за железнодорожными путями и подъездными площадками зияли пролеты улиц.
Охваченный внезапным, совершенно животным ужасом, я бросился бежать. Мне удалось смешаться с колонной рабочих из гетто, которые как раз уходили с площади, и вместе с ними миновал шлагбаум.
Придя в себя, я заметил, что стою на узкой дорожке между какими-то домами. Из дома вышел эсэсовец в сопровождении кого-то из еврейской полиции. У эсэсовца было тупое наглое лицо, а полицейский просто лез из кожи вон, пресмыкаясь перед ним, лебезя и расплываясь в улыбках. Сделав жест в сторону поезда на Umschlagplatz, полицай сказал с товарищеской фамильярностью:
— Все это идет на слом! — в его тоне звучали презрение и издевка.
Я посмотрел туда: двери вагонов были уже закрыты, и поезд медленно, с трудом набирал ход.
Я отвернулся и, плача в голос, бросился бежать вдоль опустевшей улицы, преследуемый затихающим вдали криком запертых в вагонах людей, похожим на крик сбитых в кучу в тесных клетках птиц и чувствующих смертельную беду.
Я шел вперед, не разбирая дороги. Мне было все равно куда. Позади осталась Umschlagplatz и вагоны, увозящие моих родных. Я уже не слышал поезда — теперь он был далеко от города, но все равно где-то внутри себя я ощущал, как он отдаляется. С каждым шагом я чувствовал себя все более одиноким. Безвозвратно уходило все, чем я жил до сих пор. Я не знал, что меня ждет, вернее, понимал, что самое худшее еще впереди. В казармы, где до сегодняшнего дня обитала наша семья, возвращаться нельзя было ни в коем случае. Эсэсовская охрана расстреляла бы меня на месте или отослала бы обратно на Umschlagplatz как человека, по ошибке избежавшего отправки вместе со всеми. Я совершенно не представлял, где переночевать, но в тот момент мне все было безразлично, и только где-то в подсознании таился страх перед сгущавшимися сумерками.
Улица была пустынна, ворота закрыты наглухо или, наоборот, открыты настежь в тех домах, откуда уже вывезли всех жителей. Навстречу мне шел кто-то в форме еврейской полиции. Мне было безразлично. Я не обратил бы на него внимания, но он сам остановился и позвал:
— Владек!
Я тоже остановился, а он спросил с удивлением:
— Что ты тут делаешь в такое время?
Теперь я его узнал. То был мой кузен, которого наша семья недолюбливала. Его сторонились, как человека с сомнительными моральными принципами. Он умел выкрутиться из любого положения, всегда выходил сухим из воды, нередко прибегая к средствам, которые в глазах других людей считались неподобающими. Когда он стал полицейским, его плохая репутация только упрочилась.
Как только я узнал его в мундире, все эти мысли в одно мгновение пронеслись у меня в голове, но уже в следующую минуту я почувствовал, что все же он был кузеном, а теперь — единственным близким мне человеком. Тем, кто имел к моей семье хоть какое-то отношение.
— Ты знаешь… — Я хотел рассказать о том, что стало с родителями, братом и сестрами, но не смог произнести ни слова. Но он все понял. Подошел ближе и взял за локоть.
— Может, так и лучше, — прошептал он и безнадежно махнул рукой. — Чем скорее, тем лучше. Всех нас ждет то же самое… Помолчав, добавил: — Пойдем сейчас к нам. Ты немного успокоишься.
Я согласился, и эту первую ночь без семьи я провел у них. Рано утром я отправился к главе администрации Мечиславу Лихтенбауму, с которым был знаком еще с той поры, когда начал работать музыкантом в кафе. Он предложил мне играть в казино немецкой «Vernichtungs-kommando», где господа из гестапо и СС, устав от ежедневного уничтожения евреев, предавались вечерним развлечениям. Их обслуживали те, кого рано или поздно тоже должны были убить. Разумеется, я не захотел принять это предложения, хотя Лихтенбаум не мог понять, почему оно мне не по вкусу, и почувствовал себя задетым моим отказом. Без долгих разговоров он приказал вписать меня в список рабочих, разбиравших стены в том районе гетто, который присоединили к «арийской» части города.