Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шамиля удалось захватить в плен только в 1859 году, а очаги сопротивления подавляли еще пять лет. К тому времени Толстой уже давно покинул армию, но пережитое на кавказской войне не изгладилось из его памяти. Полвека спустя будет написан «Хаджи-Мурат».
Хотя нужные бумаги из тульского правления так и не дошли до Тифлиса, разрешение служить при батарее он получил. Написал брату Сергею, что теперь никто не лишит его удовольствия «делать фрунт и провожать глазами мимо едущих офицеров и генералов». Однако его положение не позволяло рассчитывать ни на офицерский чин, ни на награды, хотя фейерверкера к ним представляли. Прапорщиком он стал, лишь прослужив на Кавказе два с половиной года. И тут же перевелся в Дунайскую армию.
О его душевном состоянии в эту пору можно судить по нескольким дневниковым записям. Например, от 5 февраля 1852-го, когда Толстой участвовал в экспедиции: «Я равнодушен к жизни, в которой слишком мало испытал счастия, чтобы любить ее; поэтому не боюсь смерти. Не боюсь и страданий; но боюсь, что не сумею хорошо перенести страданий и смерти». По окончании похода, когда был случай проверить эти сомнения делом, он укоряет сам себя: «Я был слаб и поэтому собою недоволен». Горцы вызывают у Толстого чувство сложное, но, во всяком случае, не имеющее ничего общего с ненавистью. Иначе разве написал бы он рассказ о Джеми, который, когда кончатся патроны, бросится на русские штыки с кинжалом в руке?
По словам Садо Мисербиева, Толстой записал в 1852 году две горские песни; эти записи — как выяснилось, достаточно точные и фонетически, и по подстрочному переводу — чеченцы считают литературными памятниками. Садо и еще один горец, Балта Исаев (от него Толстой и узнал историю Джеми), были его частыми гостями, когда бригада стояла в Старом Юрте, где устроили укрепленный лагерь. Станица Старогладковская с ее унылыми окрестностями и армянской лавкой на центральной площади, поблизости от часовни и дома коменданта, во всех отношениях проигрывала чеченскому поселку, где на окраине громоздились огромные камни над горячими источниками, и женщины — красивые, хорошо сложенные, в небогатых, но ярких восточных нарядах — ногами стирали в этих источниках белье.
Однажды Толстой возмутился, увидев, как Садо, самозабвенного карточного игрока, бессовестно надувают, пользуясь тем, что тот не знает ни записи, ни счета. Сел за него играть, был в тот раз удачлив, и благодарный джигит назвал его своим кунаком — почти братом, с которым делят любую опасность и любую беду.
Он отдал Толстому, узнав, что его лошадь захромала, своего коня, выручил его в истории с Кноррингом, а однажды спас ему жизнь. Дело происходило летом 1853 года; Толстой был в отряде, сопровождавшем почту в крепость Грозную, и они с Садо в компании еще двух офицеров, решив обогнать обоз, двинулись верхней дорогой вдоль леса. Неожиданно появился большой отряд горцев и началось преследование. Под одним из офицеров пала лошадь, и он был жестоко изрублен, другого выбили из седла. Положение стало отчаянным, но Садо, целясь из карабина, который на самом деле был не заряжен, сумел отвлечь на себя внимание нападавших, пока не подоспел казачий пикет. «Едва не попался в плен», — записал в дневнике Толстой.
Садо прожил в Старом Юрте всю жизнь и умер древним стариком в 1901 году. Своими опасными проделками он прославился по всей Чечне. Отец, богатый человек, не давал ему ни гроша, и деньги, чтобы играть в карты, Садо добывал, выкрадывая лошадей. Толстому он подарил отделанную серебром саблю, которая стоила очень дорого, и смутил кунака, припасшего в подарок какое-то простенькое ружье за восемь рублей. Поклялся, что украдет самого лучшего скакуна хоть у самого имама, раз брат его кунака, Сергей, заядлый лошадник. Долго скучал по Толстому после его отъезда. И остался в русской литературе, потому что его имя Толстой дал кунаку Хаджи-Мурата.
* * *
В станице Старогладковская жили гребенские казаки, переселенные на Кавказ с Донца еще при Петре. Они были кержаки, очень неохотно шедшие на царскую службу, потому что приходилось вступать в повседневный контакт с теми, кто держался иной, государством признанной веры. К тому же Ермолов в 1819 году упразднил их самоуправление и вместо атамана назначил офицера, ведавшего всеми делами казачества.
С чеченцами за полтора века как-то сжились, хотя соседство никогда не было мирным. Станицу окружал укрепленный плетень над канавой, при въезде были ворота с рогатками и часовые. Она была не очень большой — всего тысяча двести жителей вместе с квартировавшими в Старогладковской солдатами. Воинское дело являлось обязательным. Все остальное время казаки проводили в своих садах — илистая почва не позволяла сеять хлеб, — на охоте или на Тереке.
Толстой с интересом наблюдал их быт. В черновых редакциях «Казаков», имевших подзаголовок «Кавказская повесть 1852 года», описывается станица, где «все… дышит какой-то полнотой, изяществом себя вполне удовлетворяющей жизни». Как-то особенно радостны, милы и казачки с их резкими голосами, и старик, несущий в сапетке серебристых, еще бьющихся шамаек, и разбредающаяся по улицам скотина, и веселые лица детей. Мило все, не исключая лужи, которую столько лет обходят по краю у самого дома.
В «Казаках» процитирован Ермолов, который командовал Кавказским корпусом с 1816 года до своей опалы в 1827-м: «Кто десять лет прослужит на Кавказе, тот либо сопьется с кругу, либо женится на распутной женщине». А в дневнике это предсказание уточнено: «или с ума сойдет» — вспомнилось это после нового запоя Николеньки. Льву Николаевичу понятно, что он и сам под угрозой: «Мне кажется, что я от скуки рехнусь. Презираю все страсти и жизнь, а увлекаюсь страстишками и тешусь жизнью». Общение с казаками явилось противоядием. Особенно — общение с Епифаном Сехиным, которого читатели «Казаков» знают под именем Ерошки.
Это была незаурядная личность. Николай Толстой в «Охоте на Кавказе» рассказывает о нем, не изменяя его имени, и рассказывает восторженно. От него ли самого или от других станичников братья были наслышаны про бурную юность Епифана, который был конокрадом, мошенником, удальцом, переправлял за Терек чеченцам приглянувшихся им лошадей, но, случалось, и самих чеченцев приводил в Старогладковскую на аркане. «Он и в казематах сидел не однажды, — писал Николай Николаевич Толстой, — и в Чечне был несколько раз. Вся жизнь его составляет ряд самых странных приключений. Наш старик никогда не работал; самая служба его была не то, что мы теперь привыкли понимать под этим словом. Он был или переводчиком, или исполнял такие поручения, которые исполнить мог, разумеется, только он один: например, привести какого-ни-будь абрека, живого или мертвого, из его собственной сакли в город, поджечь дом Бейбулата, известного в то время предводителя горцев, привести к начальнику отряда почетных стариков или аманатов…»
Когда Толстой попал в Старогладковской на постой к Сехину, тому было уже под девяносто, но сложения он был атлетического, на здоровье не жаловался и о скором своем конце не думал — жил, как привык, неделями пропадая на охоте, а потом, навеселе, разгуливая по улице с балалайкой. «Был милейший человек, простой, добродушный, веселый», — отозвался о нем Толстой, вспомнив былое, когда к нему, восьмидесятилетнему старику, наведался в Ясную молодой казак, внук дяди Епишки.