Том 10. Письма. Дневники - Михаил Афанасьевич Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
682
Гендин К. Г. (1899–1942) — следователь ОГПУ. В 1938 году был осужден за фальсификацию следственного дела на пять лет. В 1942 году, после выхода из лагеря, пропал без вести на фронте.
683
В ОГПУ к допросу Булгакова тщательно готовились, за ним была установлена слежка. Один из осведомителей сообщал в июле 1926 г.: «По поводу готовящейся к постановке пьесы «Белая гвардия» Булгакова, репетиции которой уже идут в Художественном театре, в литературных кругах высказывается большое удивление, что пьеса эта пропущена реперткомом, так как она имеет определенный и недвусмысленный белогвардейский дух.
По отзывам людей, слышавших эту пьесу, можно считать, что пьеса, как художественное произведение, довольно сильна и своими сильными и выпукло сделанными сценами имеет определенную цель вызвать сочувствие по адресу боровшихся за свое дело белых.
Все признают, что пьеса эта имеет определенную окраску. Литераторы, стоящие на советской платформе, высказываются о пьесе с возмущением, особенно возмущаясь тем обстоятельством, что пьеса будет вызывать известное сочувствие к белым.
Что же касается антисоветских группировок, то там большое торжество по поводу того, что пьесу удалось протащить через ряд «рогаток». Об этом говорится открыто».
На документе резолюция: «т. Гендин. К делу Булгакова. Славянский».
Булгаков выбрал наиболее верную линию поведения на допросе — быть предельно искренним в ответах. Тем более что его ответы легко могли быть проверены в ОГПУ. Так, в отобранном дневнике содержались сведения об участии Булгакова в белогвардейском движении.
684
В газете «Правда» Булгаков служил несколько месяцев (конец 1921 — начало 1922 года), подготовив несколько репортажей и заметок на рабочую тему (например, в № 27 от 4 февраля 1922 г. был помещен его репортаж «Эмигрантская портняжная фабрика» за подписью «М. Булг.»).
685
Писатель был уверен, что одной из причин обыска и последующих допросов был донос в ОГПУ по поводу «Собачьего сердца».
686
7 февраля 1927 г. в театре Вс. Мейерхольда состоялся диспут по поводу постановок пьес «Дни Турбиных» М. Булгакова и «Любовь Яровая» К. Тренева. Многие критиковали театр за отход от «последовательно-исторического реализма», обвиняли автора «Турбиных» в сознательном и грубо тенденциозном извращении обстановки гражданской войны на Украине, в политическом оправдании борьбы белой гвардии против восставшего народа: «Дни Турбиных» — это «призыв к советскому зрителю примириться с белой гвардией, ныне белой эмиграцией и объявить борьбу классов тяжелым и удручающим недоразумением» (Новый зритель. 1926. № 43).
На диспуте выступили А. Луначарский, А. Орлинский, П. Юдин, П. Марков.
А. Орлинский заявил, что он не может считаться с субъективными желаниями театра и автора, его интересует лишь «объективное действие» спектакля: «В изображении событий в пьесе белый цвет выступает настолько, что отдельные пятнышки редисочного цвета его не затушевывают», — говорил он, заверяя своих слушателей, что «Турбины» «панически переименованы автором», что Булгаков якобы проявил «паническую боязнь массы», не показав ее в пьесе. Орлинский обвинил Булгакова в «идеализации» своих персонажей: будто бы «героическим ореолом веет от этих героев» (см. также об этом статью А. Орлинского «Об одном открытии сезона», где автор называет пьесу Булгакова «правооппортунистической и шовинистической» — На литературном посту. 1927. С. 15–16).
В стенограмме есть и выступление П. Маркова, бывшего в то время завлитом МХАТа. П. Марков, извинившись за то, что будет «говорить не полемически, как это бывает обыкновенно на диспутах, и, следовательно, скучно», рассказал «о той внутренней линии, которая более всего интересна в этой пьесе и которую занимал театр, когда он над этой пьесой работал...» «Тут многие сомневаются, почему пьеса названа не «Белая гвардия», а «Дни Турбиных». Да просто потому, что этот спектакль вовсе не имел задания нарисовать в целом белую гвардию. Мы посмотрели на этот спектакль не как на изображение белой гвардии в целом, а только как на гибель семьи Турбиных». Перед театром стояла сложная проблема: показать силу, которая приходит на смену Турбиным. «На сцену нельзя привести весь полк солдат, — говорил П. Марков, — а нужно было показать на сцене грандиозные шаги тех, кто входит в город, грандиозные шаги тех, кто пришел, чтобы смести этих разодранных мрачным ощущением жизни белогвардейских людей». «Возможно ли было вот в этой истории о семействе Турбиных возводить спектакль в тот плакат, о котором мечтает Орлинский? Невозможно, потому что пьеса написана иначе, потому что в ней нет никаких оснований для того, чтобы из этих образов, которые показаны на сцене, сценически представить грандиозный плакат. Тут этого нет. Всегда нужно подходить к искусству с точки зрения замысла художника, а не с той точки зрения, которую желает видеть критика. Первое, в чем можно обвинить т. Орлинского, это в том, что он продемонстрировал сегодня свою полную изоляцию от искусства, эту полную изоляцию от искусства я и констатирую».
Этот эпизод в жизни М. А. Булгакова привлек внимание мемуаристов. Но, вспоминая об этом интересном эпизоде, и С. Ермолинский, и Э. Миндлин, как это часто бывает, допустили много неточностей. С. Ермолинский утверждает, что он слышал М. Булгакова на этом диспуте в 1926 г., диспут же состоялся, повторяем, 7 февраля 1927 г. «Возбужденный и нервный», М. Булгаков, «простирая руку в сторону критика, выкрикивал: «Я рад, что наконец вас увидел! Увидел наконец! Почему я должен слушать про себя небылицы? И это говорится тысячам людей, а я должен молчать и не могу защищаться! Это же не суд даже! Мне не дают слова! Какой же это суд? У меня есть зрители — вот мои судьи, а не вы! Но вы судите! И пишете на всю страну, а спектакль смотрят в одной Москве, в одном театре! И обо мне думают те, кто не видел моей пьесы, так, как вы о ней пишете! А вы о ней пишете неправду! Вы искажаете мои мысли! Вы искажаете смысл того, о чем я написал!.. И вот я увидел наконец, хоть раз увидел, как вы выглядите! Хоть за это спасибо! Низко кланяюсь! Благодарю!..»
Взмахнув рукой, все такой же встревоженный, такой же нервный, с порозовевшим лицом, он исчез. В зале царило молчание. Ни одного хлопка. Ни единого возгласа. Какая-то странная тишина, которую сразу нарушить было почему-то неловко...
Он показался